Смоленск, 1920-е гг. Никольская улица. Квартира
Отрывок из воспоминаний Л.С. Сурковой «Жизнь советского обывателя, описанная им самим»
СМОЛЕНСК
В двадцатых годах прошлого века весь город умещался внутри крепостной стены, простоявшей к тому времени более трёхсот лет.
Большие дома – только на двух улицах, и то не выше трёх этажей. Красные кирпичные тротуары, булыжные мостовые. Много церквей, собор, костёл, кирха, синагога. Пожарная каланча. Остальное, если смотреть от Днепра, тонет в зелени.
К Днепру спускаются каменные лестницы – город на холмах. На самом большом, Соборном, за белой каменной стеной укрывались в древности смоленские князья.
За кирпичными крепостными стенами уже окраина. Лишь на подоле старинные церкви, базар, баня, вокзал, на горке – Покровская инфекционная больница.
Главная улица с одной стороны висит над оврагом, с другой над ней громоздятся холмы, монастыри, дома. Изредка едут трамвайчики, с трудом вползая в гору. Позже появился первый автобус, диво дивное, дети вслед бежали. Он заменил загородную линейку, повозку вроде широкой скамьи с крышей, на колёсах, которую тянула мускулистая лошадка. Пассажиры сидели с двух сторон, спинами друг к другу. Всю дорогу по булыжнику их противно трясло.
Обветшавшая крепостная стена внушала уважение, пугала темнотой и сыростью подвальных проёмов. Самое место для призраков. Но жили в стене летучие мыши, бродяги и нищие. Только после войны в разбомбленном городе, в ожидании квартир, в башнях поселились обыватели.
Подземелья обвалились, валы осели, рвы засыпали. На востоке уцелел глубокий Чёртов ров, заросший кустарником, колокольчиками, ромашками. Внизу журчал ручей. Каждую весну, в наводнение, подол заливало. Перед наводнением лёд взрывали. Громоздились льдины, кричали болельщики, толпились дети.
В марте с холмов, вдоль главной улицы, по ручьям, канавам, лестницам, сбегала талая вода, унося в Днепр кораблики из бумаги или сосновой коры. На перекрёстке центральных улиц усаживались женщины с корзинами тёмно-голубых подснежников-печёночниц. Эти нежные цветочки на тонких стебельках символизировали весну, букетики прикрепляли к петлицам.
Голубые цветы в широких листочках,
И любовь от звонка до звонка
(из школьных стихов моей подруги)
Потом успокаивалась весна, утихомиривались гормоны, Днепр входил в берега, подол оживал. На том же перекрёстке, над магазином дешёвой книги, висели трёхциферблатные часы на ажурных кронштейнах. Часы – центр и символ города. После войны их сразу восстановили. Люди жили в башнях, но встречались, как прежде, под часами.
По вечерам от часов по Пушкинской – смоленскому Невскому, гуляющая толпа двигалась через главный сквер, Блонье, к городскому парку. Зажигались фонари, светились циферблаты на часах, из горячей булочной пахло корицей и сдобой. Запахи смешивались с цветочными ароматами из Блонья, где продавали пионы и розы, и с запахами пудры и духов от гуляющих. По одной стороне двигались женщины сомнительной репутации и их кавалеры. Об опасности такого поведения предупреждала надпись над подворотней «Пункт ночной венерологической помощи». По другой шла публика, считавшая себя приличной: семейства с детьми, компании школьников, парочки, ходившие под ручку.
Городской парк, иначе Лопатинский сад, устроил губернатор Лопатин, с прудами, холмами, мостиками, гротами, деревянным «пятачком» (танцевальным кругом), лодочной станцией и эстрадой-ракушкой, оттуда по вечерам гремел духовой оркестр.
На валу вокруг парка с остатками крепостной стены прогуливались компании, на скамеечках обнимались влюблённые. Далеко внизу рассыпался огоньками подол. Улицы пахли клёнами, тополями, резедой, душистым табаком. Но не всегда… Весной по городу разъезжали на лошадях ассенизаторы с бочками – в городе не было канализации. Вместо неё во дворах – колодцы для стока нечистот. Мне до сих пор снится, что я туда проваливаюсь. Ёмкостей не хватало, и густую вонючую жидкость выливали в придорожные канавы. Пока всё не смоет дождём в Днепр, город задыхался.
НИКОЛЬСКАЯ УЛИЦА
На ней мы прожили больше двенадцати лет. Больших домов было шесть. В начале улицы и в конце, у Никольской башни. Из Никольских ворот, рядом с башней, изредка выезжал трамвай. Остальные дома одноэтажные, крылечки на улицу, за заборами сады. В одном из двух больших домов близ башни, с общим двором, мы получили квартиру. На красных тротуарах под тополями дети играли в классики. Из открытых окон выплывала музыка – другие дети разучивали на пианино упражнения и этюды. По углам, на низких скамеечках, продавали поштучно сливы, длинные конфеты-соломки, грош штука, копейка пара. В мелочной лавке хозяин, с необыкновенным именем Моня-Мэра, угощал детей огуречным рассолом. Взад-вперёд бродила сумасшедшая девочка Ева, жертва скарлатинозного менингита. Шествовал по утрам профессор пединститута Пирожков, с причёской под Эйнштейна. Он казался существом высшей касты. Я спросил его дочку Асю:
– Чем твой отец занимается дома?
– Играет в карты с домработницей!
На углу Советской на грязных лохмотьях сидел безногий страшный нищий с проваленным носом. Все были знакомы, как в деревне. Наша швейная машина «Зингер» с золотыми грифонами по чёрному лаку и челноком-лодочкой за год обходила все дома. В двадцать третьем году я ещё видела бойскаутов. Они выходили из Никольских ворот большой компанией, в синих галстуках, и дразнили пионеров:
– Пионеры юные, головы чугунные!
Сами оловянные, черти окаянные!
В ответ в ответ пионеры в красных галстуках бодро распевали:
– Долой-долой монахов, долой-долой попов!
Мы на небо залезем, разгоним всех богов!
В трёхэтажке на углу Советской открыли комнату для октябрят. Получив значки-звездочки, октябрята от скуки разбежались.
Однажды утром на Никольской башне обновилась икона, оклад заблистал золотом. Старики и старухи толпой валились с плачем на колени, крестились, молились и плакали.
На другой день икону сняли.
На пустыре у стены останавливались бродячие музыканты и артисты. Из Никольских ворот показывался понурый ослик, везущий фургон, сбоку погонщик. Из фургона вылезали артисты, ставили ширму, вытаскивали ящик с куклами, клетку с большим попугаем или морской свинкой, иногда мартышку. Шарманщик вертел ручку, из ящика вылетала скрипучая музыка. Попугай вытаскивал из жестяной коробочки «счастье» – свёрнутые в трубочку бумажки с предсказаниями. Каждый мог купить за две копейки немножко счастья.
КВАРТИРА
В долгожданной квартире нас встретил разгром. Печи с забитыми дымоходами, ободранные обои свисают вместе со штукатуркой, будто по стенам били палками, кучи мусора. А тут ещё вещи прибыли. Вещи – всё, что осталось от дедушкиного наследства. От дела папа отказался, а деньги, по настоянию мамы, взял. Мама их истратила на три роскошных мебельных гарнитура, посуду, занавески, портьеры и бельё, избежав таким образом, потерь от инфляции. К новым условиям эти вещи не подходили. Прежние владельцы уехали, оставив горничную Пелагею Ивановну. Ещё до нас в эту квартиру вселились семья из шести человек, женщина-врач и две студентки-медички. На первом этаже остались прежние жильцы – большая польская семья Квятковских. В подвале – рябая, сварливая прачка Антонина Аршаховская, с ней тридцать приблудных собак и кошек, и родной сын Федька, белокурый красавец десяти лет от роду. Животных она любила и лечила, сына била почём зря. Наша коммуналка, как все они, для нескольких семей не годилась. Дверей больше чем комнат, а выйти на улицу трудно. По ордеру нам достались две комнаты, предбанник и большая прихожая. Но две медички могли выйти из своей комнаты только через предбанник и ванную. Если в ванной мылись, они проходили через нашу столовую и прихожую. Через прихожую вообще все проходили, иначе не проберёшься на парадный вход.
После уплотнения в 30-м году в нашу столовую вселили семью гепеушника Демидовича, из четырёх человек. Дверь в предбанник они заколотили. Медички, окончив институт, уехали, комнатка перешла к нам. Выйти мы могли только через ванную, поэтому соседи в ней уже не мылись, хотя баня в городе была одна, далеко, за Днепром.
В 31-м году начался голод. Наши родственники, железнодорожники со станции Гусино, прислали из своего хозяйства сало и тонну картошки. Картошку высыпали в ванну, мы тоже перестали мыться.
До этого её топили каждую пятницу. Мама для дезинфекции обливала ванну спиртом-денатуратом и поджигала. Он горел синим пламенем, как в аду. Я банный день обожала. Мама вынимала из воды, закутывала в полотенце, приносила в постель любимую гречневую кашу с молоком. Я просто таяла от удовольствия.
Уплотнение продолжалось. На двадцать человек – одна уборная. Если успеешь, можно побежать в дальний угол двора. На два дома – две кабинки, М и Ж.. Зимой намерзали холмы мочи и кала. Водопроводный кран тоже один на всех, в кухне. Зимой из него льётся струйка, чтоб вода не замерзала. Коричневая раковина всегда жирная и скользкая. В итоге все сроднились. Когда дети заболевали заразными болезнями, все отказывались от кухни и готовили в прихожей. А в кухне матери с детьми имели отдельный выход, и им разрешалось не отдавать детей в страшную Покровку, инфекционную больницу.
Двери не запирались, кроме парадного входа.
Стены родители оклеили, мебель расставили. Папа смастерил печку-буржуйку с одним кружком, трубу вывели в форточку. Первую получку маме выдали ржавой селёдкой. Пока её жарили на буржуйке, воняло гадостно. Но съели всю.
Папа жалованье получил папиросами-гвоздиками. Он не курил, всю упаковку поставил на верх буфета, и пообещал отдать её своему курящему приятелю. Когда тот пришёл, папирос уже не было. Мой предприимчивый братик обменял их у Федьки Аршаховского на перочинный ножичек. Федька этими папиросами всех во дворе угощал, меня тоже, но мне показалось противно.
В прихожей, где я спала, вода в умывальнике затягивалась ледяной коркой. Я заболела ангиной, кроватку перенесли в большую комнату. Я лежала и смотрела на диковинный потолок светло-фисташкового цвета, он был окантован фризом из дубовых листьев. Дубовый венок окружал и люстру, круглую, зеленоватую, матовую, она опускалась на цепях с фарфоровым противовесом, набитым дробью.
Электрические свечи перегорели, лампа в плафоне тоже. Позже десятилетний Федька починил проводку, сменил лампы, люстра засветилась.
В картушах по углам на фоне голубого неба с облаками парили ангелы с крыльями в развевающихся белых одеждах. Когда я засыпала, из картушей вниз вытягивались гранёные, светящиеся радугой хрустальные колонны. По ним ко мне спускались ангелы, и это было блаженство…
Пока обои были ободраны, из-под них виднелись старые газеты, я натренировалась в чтении. Выздоровев, я устремилась на чердак за книгами. На чердаке светло, пахнет сосной и антоновкой, которую хранили в сосновых стружках, в длинных крокетных ящиках. Крокет был только в одном. В других кроме яблок лежали книги, много книг! Портили идиллию только пауки по углам.
Я боялась людей в масках, зубов в стакане, крови, навозных мух, варёных раков. Когда мальчишки во дворе подкладывали на чёрную лестницу варёного рака, я шла домой через парадное, с улицы. Рак был похож на розового паука. Живые раки меня забавляли, а варёного решилась попробовать в 37 лет, чтобы дети не заметили моего отвращения.
Но больше всего боялась противных пауков. Раздавить паука – ещё страшнее. Пока паук сидел в углу, я тоже сидела. Стоило ему выползти, я пускалась наутёк.
Из книг первым мне попался Гражданский Кодекс. В разделе о детях встретилось непонятное слово «прелюбодеяние». Вечером, при гостях, я спросила маму, что это значит. Она неожиданно вспылила.
– Что за безобразие? От кого ты это слышала?
Больше я у неё ни о чём не спрашивала. Книга мне надоела, я нашла дореволюционную публикацию адмирала Шишкова, против крепостного права. Поверить не могла, что людей можно было продавать, как вещи, семьями и поодиночке. Но папа подтвердил. И рассказал мне про Пелагею Ивановну, жившую в комнатушке подле кухни. Я побаивалась этой старухи. Высокая, прямая, с бледным курносым лицом, выцветшими голубыми глазами и твёрдым подбородком, всегда в чём-то бесцветном, тёмном, длинном, она единственная в квартире выговаривала детям, чтоб не бегали по коридору и не топали. Если у неё в дверную ручку не заложена палка, значит дома сидит, лучше не бегать. И вот, оказывается, Пелагея Ивановна была крепостная, её могли продать! Не так уж давно это было!
Когда отменили крепостное право, Поле было семь лет. В семье были одни девочки, жили бедно, землю выкупить не могли. Полю отдали в услужение смоленской барыне. Барыня каждый вечер красила рот и щёки свёклой и уходила. Но к девочке была добра. В шестнадцать лет Полю выдали замуж за смоленского столяра, беспробудного пьяницу. Столяр приходил пьяный и бил жену. Пока она не вспылила. Перебила об него всю наличную посуду, вытолкала за дверь и наказала пьяным даже к двери не подходить. Напившись, он заснул на улице и умер от воспаления лёгких. Поля поступила горничной к купцу Элькинду и прослужила в семье 45 лет, пока хозяева не уехали. После революции работала в Смоленском потребительском обществе и вскоре вышла на пенсию, совсем одинокая.
Короткий рассказ о бедной жизни заставил меня долго думать и переживать.
На этом биография Пелагеи Ивановны не кончилась. Она была четырнадцать лет связана с нашей семьёй.