Всё о культуре исторической памяти в России и за рубежом

Человек в истории.
Россия — ХХ век

«Историческое сознание и гражданская ответственность — это две стороны одной медали, имя которой – гражданское самосознание, охватывающее прошлое и настоящее, связывающее их в единое целое». Арсений Рогинский
Поделиться цитатой
3 марта 2011

Ляды. Белоруссия, 1920-е гг.

Отрывок из воспоминаний Л.С. Сурковой «Жизнь советского обывателя, описанная им самим»

Errare humanum est

Человеку свойственно ошибаться
Сенека старший, I век н.э.
 
История – повесть о войнах.
Мемуары – об ошибках и заблуждениях.
Заблуждения мы лелеем, разукрашиваем и ни за что не хотим терять.«Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман».
Жизненный опыт, противоречащий прекрасным иллюзиям, нам неприятен.
Ошибки мы признаём, но с запозданием и неохотно. Тем более, что, как заметил Марк Твен, каждый раз с нами случается что-нибудь другое.
Поэтому из моего опыта вы ничего не извлечёте. Но многое может показаться любопытным.
Мне 86 лет. Усыхает мозг, уплощаются извилины. Воспоминания тонут в тумане, упрощая мою задачу. Остаются островки, о них и пойдет речь.
 
ЛЯДЫ
 
Ляды – небольшое местечко близ белорусской Орши, где мне посчастливилось родиться 30 января 1919 года.
Река, впадающая в Днепр, делила местечко на две части: еврейскую, на крутом берегу, и русскую, на подоле. В 1941 году еврейское поселение сожгли, евреев уничтожили. Сейчас там лес. За 20 лет до этого Ляды были похожи на Витебск Шагала. От Лядов до Витебска – около 40 вёрст.
Базарная площадь, на которой стоял наш дом, считалась центром местечка. Для меня, до двух лет, это был весь мир. Площадь окружали деревянные дома с цокольными этажами, и серый дощатый тротуар. Наш дом – больше других. Папин отец был купцом, льноторговцем. Папа по убеждениям отказался от наследства и работал у брата счетоводом. После революции дядя Бэра открыл в доме харчевню и ночлег для крестьян, приезжающих на базар.
Напротив дома стояла аптека. Летним утром я сбежала из дома, босая, в одной рубашке. Сползла с крыльца, и отправилась к девочкам-подросткам, дочерям аптекаря, Люсе и Нюсе. Идти оказалось невыносимо. Ноги проваливались в щели и застревали. Приходилось садиться на грязные, колючие доски, выдирать ногу обеими руками. Утомившись, я пошла напрямик. Площадь стала заполняться лошадьми и повозками. Над головой со всех сторон жевали огромные, с меня ростом, лошадиные морды. Душно пахло конским потом, навозом, сеном. Где дом, где аптека, куда деваться? И тут – о, счастье! Меня берут на руки и относят домой. Кажется, хозяин лавки.
В цокольном этаже нашего дома была мелочная лавка. В полутёмной комнате продавали косы, серпы, вилы, сбрую, спички, мраморное стиральное мыло, паклю, гвозди, веревки, кислую капусту, солёные огурцы, сахар, керосин, постное масло… На все товары один продавец, сиделец. Изредка сын лавочника угощал нас с братом леденцами. В такой лавке торговала когда-то моя бабушка. Мама, тогда ещё маленькая девочка, устав ждать, выбегала её встречать.
После базара крестьяне собирались в нашей просторной прихожей, за длинным столом, в углу садились на окрашенные охрой лавки. На стол ставили огромный медный самовар, блюдце с синеватым колотым сахаром, хлеб, большую миску вареной картошки. Приезжих я считала гостями. Чай они пили, держа блюдце снизу кончиками пальцев. Восхитительно! Вот вырасту, тоже так научусь! А пока брала остывший стакан в ладони, сосала сквозь зубы, откусывая, забывшись, тонкое стекло.
Напившись чаю, гости пели. Протяжное, многоголосное пение, согласное и грустное. Первая хоровая песня, поразившая меня, называлась «Ивушка»:
– Ивушка, ивушка, ивушка моя, отчего ты, ивушка, невесела стоишь?
Ехали бояре из дальнего села и срубили ивушку до самого корня…
Дальше о том, как младшую пред старшею замуж выдают. Папа объяснил, что это большое горе – старшая останется вековать в девках.
Позже я слышала много хоровых песен, но «Ивушка» осталась потрясающим открытием. Похожее я наблюдала у своей внучки, Леночки, когда её в два года взяли на концерт Кубанского казачьего хора. От восторга она чуть не выпала с балкона в зрительный зал. Кричала, махала руками, перегнувшись через перила. За ноги её держала.
Зимними вечерами к бабушке приходили женщины. Привязывали к стулу дощечку с куделью, пряли на веретёнах. Пряла и бабушка, морщинистая, в просторном тёмном платье, сером платке и шлёпанцах. Я всегда норовила прошмыгнуть мимо неё незамеченной. А то заставит крупу перебирать или нитки мотать, чтобы ребёнок не бездельничал. До сих пор не умею вязать и терпеть не могу перебирать крупу.
А играть было не с чем. Всего две игрушки, присланные из-за границы, вместе с белой английской коляской к рождению старшего брата Абрама, – дома его звали Аба.
Первая – плюшевый мишка. Недавно я увидела точно такого на фотографии прототипа Винни Пуха. С золотистой кудрявой шерстью, блестящими чёрными глазками, кожаным носом, розовыми ладошками и подошвами. Когда его трясли, в горбу бурчало! Бурчание оказалось роковым. Мой любознательный брат предложил распороть горб, чтобы выяснить, что именно там бурчит. Достали оттуда надутый пузырь с чурочками. Разочаровавшись, вернули пузырь на место и зашили. Пузырь лопнул, мишка навек умолк. Несмотря на неудачную операцию, мишка оказался долгожителем. Пережил НЭП, коллективизацию, войну, перестройку, и стал семейной реликвией для племянников моей школьной подруги Иры Муравьёвой. Сейчас ему восемьдесят восемь лет, он постарел и облысел.
Вторая игрушка, текстильная мозаика, называлась «вышивание». В большой коробке из серого картона уложены по периметру коробочки с гильзами, набитыми пучками шерсти. Они торчали из гильз яркими цветными шариками всевозможнейших оттенков. В середине большая коробка-соты, с пустыми ячейками для гильз. Когда гильзы вставляли в соты, возникали фантастические цветные картины.
Играть с вещами было ничуть не хуже. Их было много! Папины канцелярские мелочи, обезглавленные спички, бумага, ножницы, маленький, складной, как матрёшка, деревянный контейнер с ртутью. Ртуть мы гоняли по полу, собирали, натирали монетки. Никто не подозревал, какой это яд. Мы её называли «живое серебро».У мамы в амбулатории было много интересного. Она кончила киевскую зубоврачебную школу. Брат Яков, купец первой гильдии, подарил ей оборудование.
До революции мама практиковала в Смоленске. Вечером тратила всё заработанное за день. Собирала друзей на чаепития, модно одевалась. Со своим будущим мужем, папой, они ходили на собрания социал-демократических кружков. Разошлись с движением после принятия устава партии. Революцию родители приняли восторженно. Настанут, наконец, свобода, равенство и братство! И бесплатное здравоохранение! В Лядах мама открыла бесплатную амбулаторию. Жалование платила община. О прежних доходах забыли. Остались в душе социал-демократами. Их жизнь стала жертвой этой идеи.
Когда приём заканчивался, мы могли в амбулатории и поразвлечься. Одно кресло чего стоило! Оно поднималось, опускалось, вертелось целиком и по частям. Один усаживался на сиденье, другой управлял движением. Лампа-рефлектор для освещения рта, как маленький прожектор. Чёрная, лакированная, чуть расширяющаяся труба на подставке с шарниром с линзами. Сзади вогнутое зеркало. Перед ним – спиртовка, с раскалённым добела колпачком. Зеркало отражало свет к выходу, передние линзы собирали его в яркий пучок. Такого яркого света ни в одном доме не было! Об электричестве в Лядах не слыхали. В деревнях жгли лучину. У нас – свечи и керосиновые лампы. На столике рядом с креслом сверкал никелем бак для кипячёной воды с ручкой на крышке в виде орла и краном внизу. Такие же блестящие биксы и стерилизаторы. В стеклянных горках сияли флаконы с лекарствами, угрожающе блестели щипцы, зажимы, наконечники, ложечки, лопатки. Всё это для нас – табу. Воздух пропитан резким запахом гвоздичного масла.
Вечером в маленьких комнатах зажигали свечи в высоких медных подсвечниках. По стенам росли, таяли, метались, колебались фантастические тени. Папа показывал на стене теневые фигуры животных, возникавшие от сложенных пальцев и ладоней – зайца, собаку, жующую козу, слона. Вырезал фигурки из бумаги, приклеивал ниточки. Их тени плясали на стене. Вспоминается картинка: в комнате горит свеча. Вдали, за тёмным коридором, светит керосиновая лампа, папа с кем-то разговаривает. Я прошу брата:
– Иди посмотри, есть у папы сердитки на лбу? Если нет, позови его. У меня колыбелька из верёвочки не получается!
Керосиновая лампа-молния в столовой с цилиндрическим фитилём и большим, широким, как пузырь, стеклом, спускалась и поднималась на блоках, с белым фаянсовым противовесом, набитым дробью. Когда я подавилась рыбной костью, прибежала фельдшерица, Анна Израилевна. На стол поставили стульчик с дыркой, посадили меня, опустили лампу.
– Открой пошире рот, детка, вдохни, будто хочешь крикнуть «А». И сиди тихенько!
Сунула в рот пинцет и вытащила кость. Похвалила за хорошее поведение и принесла подарок – маленький серебряный котелочек-солонку, с крохотным половничком! Позже, в Смоленске, я подарила его сестричке, пятилетней Фане. В сорок первом он сгинул в пожарище.
Мама лечила больных, папа занимался с нами. Свою работу делал быстро, считал в уме, как арифмометр, оставалось время. Вдобавок шил нам ботиночки, чинил печи. Был он тогда молодой, черноволосый, пышноусый. Рассказывал нам сказки, персонажей лепил из хлебного мякиша. Я любила волшебные сказки – «Принцесса на горошине», «Двенадцать лебедей». Папа предпочитал назидательные сказки Л.Н. Толстого. Из них сложилась моя мораль.
Комнату, в которой папа работал, называли конторкой. У окна стоял высокий стол-конторка, с наклонной столешницей на петлях. Под ней хранились всякие мелочи. Особенно нравилась гибкая, блестящая, двойная металлическая линейка для чернил, набитая розовыми промокашками, скреплённая винтиками. Чёрный ломбардный столик до сих пор цел, Фаня его получила в наследство от дяди.
Однажды в спальне стегали ватные одеяла. После ухода портных мы с Абой вытащили из шкафа детскую простынку, отрезали такой же кусок бумаги от рулона в коридоре, состегали вкривь и вкось. Внезапно возвращаются родители. Сейчас влетит! Но нас неожиданно похвалили.
В другой раз получилось хуже. Мама привезла из Смоленска новую, замечательно блестевшую клеенку. Потрогав, я поняла, как легко, должно быть, резать её ножницами. Так и оказалось. Я потрудилась и все края украсила бахромой, как у скатерти. А мама рассердилась и долго меня ругала!
Мы с Абой постоянно боролись. Как у зверюшек, борьба переходила в драку, я кусалась. Вообще кусала что ни попадя, от избытка энергии. На этот раз все зубы отпечатались на Абкином запястьи. Родители возмутились и объявили, что с ребёнком, который ведет себя как животное, не будут разговаривать. Я не верила, забегала вперед, в глаза заглядывала – они не замечали! Какое горе! Я думала, меня любят. Ласкали, целовали. Теперь знать не хотят. Невыносимо! Остаток дня проплакала, спрятавшись в коридоре за сундуком. Больше я не кусалась. Был один рецидив, через три года.
Запечатлелось ещё более раннее горестное воспоминание. Я стою в кровати с сеткой, одна в большой, незнакомой, полутемной комнате с грязным щелястым полом. Мамы нет! Мучаюсь от ветрянки, все чешется, струп на носу сорвала. Какая-то тётя приносит манную кашу, кормит. Она пригрозила: будешь срывать прыщи, вырастешь рябая и некрасивая. Но я уже содрала. И утешить некому… Вдруг открывается дверь, и в просвете – мама! Она берет меня на руки, я спасена, и плачу уже от радости. Вероятно, она уезжала в Смоленск.
Примерно в это время, как мне потом рассказали, папу увезли в смоленскую тюрьму. Отряд самообороны, который он возглавлял, весь явился в Смоленск с просьбой освободить его. Удивительно, но отпустили.
Не помню, когда в нашем доме появилась девушка поразившей меня красоты, Юля, беженка из Польши. От ужасов войны она стала заикаться. Мама ее приласкала. После этого у нас дома она не заикалась. Попросила разрешения остаться, будет помогать по хозяйству. Круглолицая, румяная, с толстой косой, ласковыми карими глазами. Ходила в расшитой кофте, многорядных красных бусах (кралях). Я наглядеться не могла, бегала за ней хвостиком. Она меня учила, как складывать белье, прокатывать рубелём холщовые полотенца, раздувать угольный утюг. Когда я в первый раз увязалась за ней на речку, полоскать бельё, Юля спустилась к берегу, вошла в воду и позвала меня. Как бы не так! Чтобы провалиться насквозь? Речка такая же глубокая, как земля, а Юля не проваливается – так она тяжёлая. Вода под ней уплотняется, как земля. Но Юля успокоила:
– Не бойся, я тебя на ручки возьму.
И взяла. Так я узнала, что у реки есть дно, как у лужи. Возле нашего крыльца, на траве, дождь наливал такую лужу, чистую, прозрачную. Какое счастье топать по ней босиком, без одежды, под тёплым дождиком!
Ляды хоть и зелёные, с садами и огородами, но всё же почти город. В конце лета родители объявили:
– Завтра едем в Шалбаны за грибами.

 

3 марта 2011
Ляды. Белоруссия, 1920-е гг.

Последние материалы