Москва—Монголия—Магадан. Монолог репрессированной машинистки Георгия Жукова
Начало работы машинисткой и встреча с Е.В.Тарле
У меня всего семь классов образования. Когда я выучилась на машинистку, приехала в Москву, у меня здесь были тетки, я жила у них на Большой Ордынке. И меня послали работать в Музей Новозападного искусства. Там был знаменитый академик Тарле, самый великий человек в моей жизни. Он написал о Наполеоне. Это были мои первые шаги в жизни. Я, начинающая машинистка, еще плохо читала рукописи. Дают мне печатать какую-то статью Тарле. И я спрашивала: «Что это за слово?» — никто не может прочитать. Надо идти к нему. Мне 17 лет, как я пойду к академику? «Прочтите мне это слово…» Меня уговорили, я пошла, говорю: «Извините, тут есть одно слово, никто не может прочитать». Он говорит: «Это слово я написал по-французски. Я буду писать и по-английски, и по-немецки, так что, пожалуйста, приходите, не стесняйтесь». Это был великий человек.
Война на Халхин-Голе и знакомство с Г.К. Жуковым
В 1936 году мы с мужем приехали в Читу. Он окончил здесь строительный институт и когда вставал на комсомольский учет, его спросили: «Ты женат?», — он ответил: «Да», — «Кто жена?», — «Машинистка», — «Слушай, в штабе Забайкальского военного округа нужна машинистка». И я туда устроилась. Три месяца меня оформляли на «сов. секретные» работы, и я стала там трудиться.
Мужа послали в Монголию строить дороги. Потом началась война на Халхин-Голе. Сначала туда отправили командующим Штерна — был такой военный начальник, очень талантливый человек, но потом его арестовали. А к нам в штаб приехал Георгий Константинович Жуков. Я ему говорю: «У меня там муж, возьмите меня». Он говорит: «Иди, оформляйся». Я пошла, оформилась и уехала с ним.
Мы ехали в Монголию через Дальний Восток, через Мациевскую, горные, пограничные города. Мы приехали в город Баян-Тумэн, потом он стал называться Чойбалсан. Там был госпиталь — длинный барак. Мы приехали, а этот самый Жуков говорит: «Перенесите всех раненых из этого крыла в другое». Перенесли, и часа через три то крыло бомбили. Представляете? Как он это предвидел?
Там был организован штаб 17-й армии, и я там работала. Война была, конечно, страшная, потому что монголы были нашими русскими очень недовольны. Было очень много провокаторов. Пастухи пасут скот, и когда все наши летчики обедают в лагере, пастухи выгонят скот на пригорок, и те видят: скот наверху — значит, можно бомбить. Летят и бомбят. Война была предательская и ужасная.
Жуков был интересный человек. Очень строгий, очень требовательный. Я была еще молодая, симпатичная, на всех соревнованиях вручала призы. По поручению Жукова мне звонит его секретарь: «Наша бронебригада (где был мой муж) идет марш-бросок 50 километров, мы поедем их встречать. И Георгий Константинович едет. Завтра в пять утра мы за тобой подъедем, будь готова». — «Хорошо». Мы туда поехали. С нами идут грузовые машины с сиденьями. Приехали. Солдаты выстроились, встречают Жукова, рапортуют. Он говорит: «Кто бодрый, у кого ноги в порядке и может дальше идти — пять шагов вперед». Некоторые вышли, часть остались. Он говорит: «Идите, занимайте машины. А вы поучитесь обуваться (тогда же носили обмотки, а за обмотками — столовые ложки), подкопите силы и пойдете пешком». Поехали, но когда приехали, Жуков говорит: «Ладно, поезжайте, заберите этих».
Работа в монгольском правительстве и арест
В 1940 году Жукова послали командующим в Киев. А я говорю: «Больше воевать не хочу». Жуков ответил: «Тогда я тебя рекомендую моему другу, маршалу Чойбалсану, в Монгольское правительство». Там, в Монголии, у маленького начальника обязательно был русский советник. Меня взяли туда работать машинисткой. Я была обеспеченной, у меня все было. В Монголии вытесняли товары третьих стран, и очень хорошие вещи [советского производства] продавали за копейки, мы там неплохо одевались. Монгольская машинистка получала 80 тугриков, а я — двести. У меня были шоферские права третьего класса, я ходила в гараж, брала машину и ехала, куда хотела.
Настал 1941-й год. Уже, как говорят, собирались тучи, должна была начаться война. И вдруг в мае ко мне приходят два наших сотрудника из военного штаба: «Мы тебя арестуем». За что? Я не украла, не убила, ничего не позволила себе. «Причину найдем» — и меня арестовали.
В нашем Забайкальском штабе 17-й армии было политуправление, где печатали агитационные газеты, которые посылали в Манчжурию. А политотдел сказал, что газета была не агитационная, а провокационная, и всё наше политуправление — майоров, капитанов — посадили в тюрьму. Это, в основном, были, конечно, журналисты, которые писали статьи.
Я уже работала в монгольском правительстве, но меня тоже посадили — в монгольскую следственную тюрьму. Камера — такой небольшой пенал: кровать, параша, высоко-высоко окно с намордником. Нет прогулок, ничего. В коридор выводят, допустим, в туалет. Выведут человек 10-15, и дается 10-15 минут, за которые мы должны успеть умыться, постирать под этой водой какой-то платочек или тряпочку и сделать свои дела. Если кого-то ведут с допроса, его сразу ставят лицом к стенке, и ты не видишь, кто это.
Конечно, я была в шоке — ничего не ела и не пила, наверное, дней пять. Потом пришел врач и говорит: «Мы будем тебя кормить искусственно». Сижу месяц, сижу два. Потом меня вызвал следователь: «Ты работала в политуправлении в штабе?» — «Работала машинисткой», — «Они вели провокационную работу, выпускали газету. Ты печатала?», — «Печатала». — «Ты знала? Знала. Почему не донесла?», — «На кого? Чего?» Я машинистка, я печатаю. Сколько в день проходит материала!
Пока мы сидели в тюрьме, пока шло следствие, началась война. Всех офицеров судили с отправкой на фронт. Мне дали 8 лет и 5 поражения в правах и отправили на Колыму, где двенадцать месяцев зима, остальное — лето.
Кяхта и Джидинский лагерь
Но до Колымы далеко. Сначала меня повезли в Россию и привезли в тюрьму в Кяхту. В камере сидело человек двадцать. Потом привезли в Джидлагерь на монгольской границе. Мы строили дорогу, корчевали пни. Уже началась война. Потом нас увезли в Городок. Там шахты, добывали вольфрам и молибден — металлы, которые используют в электрических лампочках. У нас были такие окна, а с другой стороны работали мужчины. Мы открывали окна и грузили вагонетки, потом их катали. Была трехсменная работа — очень тяжело. Я там пробыла два года. Сначала еще была в силе, потом полгода лежала в больнице, поправляла здоровье. Затем меня отправили на Колыму.
Колыма
На Колыме я год работала на лесоповале — обрубала сучки, потому что была очень малосильная, худенькая.
У нас был шестнадцатичасовой рабочий день, и еще нас водили к месту работы — пять километров туда и пять обратно. Получался восемнадцатичасовой рабочий день. Придешь в лагерь — сразу в постель, и засыпаешь как мертвый.
Нам варили ржавую селедку с мороженой капустой, и этим мы питались. Свиньи не будут есть, а мы ели. Кто работал на тяжелых работах, тем давали по килограмму или по 800 граммов хлеба на день. Я никогда не вырабатывала нормы, и мне давали всего 400 граммов хлеба, представляете? А я на тяжелой работе, столько на ногах. У меня ребра торчали так, что можно было прощупать все, что есть у меня внутри. Эти 400 граммов я резала на три кусочка — утром пожую, в обед и вечером. Носила в кармане, потому что в лагере было много воров.
Кто был полный, тому надо было много еды, и они часто гибли. И вот умерший человек лежит дня два, а его пайку делят между собой.
Страшно вспомнить, как мы жили. Было очень, очень холодно. В бараке на кирпичах стояла чугунная бочка, ее топили докрасна, она была вся раскаленная. Зима на Колыме — это что-то страшное. Человек идет, падает и умирает — от холода или голода. У нас даже сочиняли такие анекдоты: на разводе стоит колонна заключенных и один доходяга с вытянутыми руками. Начальники курят — в бурках, в полушубках, такие важные. «Начальничек, дай докурить» — «На!» — «Суй в рот, а то руки замерзли!»
Утром из барака выносили по три, по четыре человека мертвых. Их хоронили не в землю, а в снег, а весной, когда снег таял, там лежали покойники. И были специальные люди, могильщики, которых подкармливали немножечко больше, чтоб они захоранивали этих людей.
И самое страшное, даже плакать хочется — в лагере были двенадцатилетние дети: мальчишки, девчонки. Девочка работала на почте рассыльной. «Сидела, — говорит, — я на окошечке, получила журнал «Огонек» с портретом Сталина. Подрисовала ему что-то на лице, и меня посадили, дали пять лет, отправили на Колыму».
Мы были как крепостные. И крестьяне были тогда крепостные. Со мной сидела женщина, у которой осталось пять детей. Она, чтобы их накормить, ходила в поле, собирала колоски. Но нашлись люди, которые об этом донесли. Со мной сидели 16-летние девочки с Западной Украины, которые получили сроки уже после войны. Они носили хлеб и молоко своим братьям, которые воевали за свою родную Украину и жили в лесу — эти девочки кормили их, эти войска. Так потом, когда война кончилась, их всех сослали на Колыму. Это были такие труженицы! Они разрабатывали на Колыме клочки земли и сажали картошку, овощи. Так что люди у нас были в лагерях в основном-то исключительно трудолюбивые.
Нами командовали и молодые, и старые. Нас выводили на общие работы, допустим, человек триста заключенных. Бывали такие конвоиры — увидит лужу, грязь и кричит: «Ложись! Кто не ляжет — стрелять буду». Я маленькая, я присяду, а высоким приходилось ложиться в грязь. Вот так издевались. И люди были очень жестокие: эти наши собачники, охранники. В Магадане уже были добрее — правда, те, кто на вахте.
Я не один раз сидела в карцере за всякие свои резкие высказывания в отношении грубости, всякого хамства. Там было очень холодно, без окон, стоишь на цементе — к нам относились, как к крысам.
Когда мы строили дорогу, к нам несколько раз приезжал начальник. Говорит охраннику: «Ты здоровый парень, у тебя здесь все старухи и девки. Повесь винтовку и помогай им корчевать пни».
Был случай: мы работали на дороге, и там были кусты с ягодами. Была уже осень, и мы всё время топили костер охраннику. Охранник сидел, дремал, а винтовка лежала рядом. Так как я много работала в армии, я знала винтовку. Я у него вытащила магазин, патронник и положила в карман. Говорю: «Ну, девки, сегодня мы будем ягоду есть!» Когда кончилась работа, мы все выстроились, он нас посчитал, и говорит: «Округина! Веди всех в лагерь тихонечко. Я должен вернуться к костру». Он обнаружил пропажу и ушел. И я скомандовала: «Девчонки, давайте есть ягоды!» Все разбежались по кустам — у нас там были и воровки, бытовички, растратчицы, абортницы (раньше за аборт давали срок, как за убийство). Наелись ягод досыта, выстроились и пошли в лагерь. Он нас догнал. Я говорю: «Что случилось?» — «Я потерял одну деталь от винтовки». Достаю из кармана, говорю: «Эту?» — «Да». Он был безумно рад.
А зимой, на лесоповале, у нас была бригадирша — воровка в законе. Вообще воры там не работают, только командуют. Она говорит: «Ты мне будешь костер топить, в свободное время — сучки обрубать, а остальное время будешь рассказывать мне романы». Я же много читала. Пересказывала ей «Консуэло». Какие только вещи я ей не рассказывала!
В лагере мы были абсолютно бесправные, но если мы получали посылку — нам посылали сахар, чеснок, какие-то сухофрукты, сухари, сало. Несмотря на все несправедливое отношение, нас вызывали на вахту, посылку открывали при мне, и, если там было что-то особенно хорошее, говорили: «У тебя все равно это воровки заберут, отдай лучше мне». А сейчас я получила на Рождество посылку от своей подруги из Германии. У нас на Колыме сидели все нации: и француженки, и англичанки, и вот эта немка моя знакомая. Я получила посылку с чаем, там написано: «25 пакетиков». Открываю — десять. Я написала заявление начальнику почтамта, говорю: «Как же так? Я была в лагере, даже там такого никогда не позволяли, с нами, бесправными, считались. А сейчас вот так с нами обращаются. Разве так можно? Это просто унижение человека».
Магадан
Когда кончилась война, я уже была в Магадане. Нас стали пускать работать уборщицами или по специальности. В конце 1945 года я работала машинисткой в бюро технических переводов. Там у нас были вольнонаемные жены этих охранников, и одна из них приносила мне из театра печатать артистам тексты ролей. Я печатала роли, а она получала деньги и давала мне, так что я могла что-то подкупать. До этого во мне было только 36 килограммов (сейчас — 45).
Когда кончилась война, к нам привезли фронтовиков. Пока сидела интеллигенция, и охрана, и начальство не имели никаких проблем, потому что мы боялись всего. А фронтовики уже им показали! Есть рассказ Варлама Шаламова «Последний бой майора Пугачева». Почитайте, пожалуйста, как эти фронтовики боролись за свои права.
Люди Колымы и Магадана
Я не жалею о прошлом. Вы знаете, почему? У нас на Колыме был очень интеллигентный народ, весь цвет — поэты, писатели, художники. Сталин вообще не терпел образованных людей и уничтожал генофонд интеллигенции. У него, наверное, не хватало своего образования, и он всех великих, очень образованных людей, докторов наук, академиков — кого расстреливал, кого ссылал на Колыму. У нас были очень талантливые люди, люди большой культуры. Многие из них умирали на Колыме.
Говорили: «Магадан — это маленький Париж». У нас была ленинградская поэтесса Елена Михайловна Тагер. У нас были такие художники! Василий Иванович Шухаев, который в 1920-е годы выставлялся в Париже. Был такой художник Михалкин. В Магадане построили очень красивый, уютный театр, и он нарисовал там на стене огромное полотно — колымские пейзажи. Был режиссер Леонид Викторович Варпаховский, который до этого работал в Москве. У нас были прекрасные лагерные театры — ставили и оперетты, и оперы, и драму, вообще немножечко культурно развивали, но это всё зависело не от Москвы, а от местного начальства.
В театре в Магадане был джаз-оркестр. У нас был Вадим Алексеевич Козин — певец, который поет «У самовара я и моя Маша» и вообще все русские песни на цыганский манер. Он был очень известен в России и не только. После войны к нам в Магадан привезли и Эдди Рознера — он был первая труба в мире — со всем его оркестром, с этими девочками-певичками. Все они были арестованы. Эти певички работали уборщицами.
У нас были врачи с мировыми именами. Вулканолог Устинов. Его жена, Вера Федоровна, работала вышивальщицей. Шаламова я встречала уже на свободе. Он был очень замкнутый, очень одинокий, резкий в разговорах — как рубил топором.
Общение с великими людьми, с большими умами помогало выжить. Это все-таки большое дело, когда с тобой рядом умный человек. Со мной, например, была Женя Гинзбург, которая потом написала воспоминания «Крутой маршрут», где она пишет и обо мне. Она рассказывала стихи, книги, и мы как-то забывались. Говорили в женском лагере про поэзию, про наряды. Все это как-то поднимало наше настроение.
У нас были молодые, красивые девушки, они собирались вместе, танцевали. Одна девушка танцевала «Умирающий лебедь» — все пели эту мелодию, а я как под музыку читала стихи Бальмонта:
Заводь спит. Молчит вода зеркальная
Только там, где дремлют камыши,
Чья-то песня слышится, печальная.
Как последний вздох души.
Мы развлекались, как могли — конечно, в свободное время.
Художник И.Я. Шерман
В Магадане я познакомилась с художником Исааком Шерманом. Он жил в Риге, и в 16 лет ему сказали: «Ты очень талантливый мальчик, поезжай в Париж и учись на художника». Он был бедный человек, у него еще три брата и сестра, но у него был богатый дядя, владелец магазина. Дядя ему говорит: «Знаешь, что: возьми мое отчество — был Григорьевич, а будешь Яковлевич. Я тебе дам деньги». Он поехал, пять лет жил в Париже, учился, и в 1932-м вернулся из Парижа, закончив Сорбонну. Приехал в Ригу, где уже начали фашисты…
А здесь, в России, открыли Биробиджан, чтобы западные евреи ехали на Дальний Восток. Он говорит одной женщине: «Давай женимся и поедем в Биробиджан от фашистов». Она согласилась, и в 1933-м году они приехали в Москву. Его документы посмотрели: «Ага, талантливый человек». И оставили его в Москве. Он был очень образованный, знал несколько языков — французский, немецкий. В 1936-м году его назначили оформлять чрезвычайный зал для принятия советской — сталинской — конституции. Он этот зал оформил, пришла комиссия, зал приняли «на отлично». Это было 3 декабря 1936 года. А 7 декабря его арестовали. Осталась беременная жена, и 25-го декабря она родила девочку. На Лубянке его допрашивали, били резиновыми дубинками, и у него на ногах остались рубцы. Так как он южанин, он был весь волосатый, а на этих рубцах волосы не росли.
Зверства были ужасные! Это конвейер: один допрашивает 2-3 часа, уходит, приходит другой, а ты все стоишь, стоишь. У них, конечно, ноги становились как бревна. В маленькой комнате включали тысячесвечевую лампочку, ты сидел, а охранник кричал: «Открой глаза, открой глаза, открой глаза». Спать в камере холодно. Одеялом не укроешься — «Вынь руки!».
Он рассказывал: «Со мной сидели старые коммунисты». Они говорили: «Шерман, ты не наш, не русский человек. Соглашайся, какой ты шпион — французский, немецкий, даже японский. Ну, любой шпион. Подписывай все, что тебе говорят, тебя не будут бить. Все равно дадут 10 лет, 5 поражения в правах и сошлют на Колыму» — «А почему вы не подписываете? Вас тоже бьют, истязают на ногах» — «Мы старые большевики, коммунисты, мы сделали советскую власть и не имеем права на себя наговаривать». И он стал подписывать все.
На Колыме в типографии он сделал трехцветную печать. Потом он оформил писателю Илье Эренбургу двухтомник «Падение Парижа» на меловой бумаге. Так как он жил в Париже, он знал, [как выглядел город]. Писатели тогда говорили: «Мы выдохлись, у нас нет темы для писания». Эренбург сотрясал этими книгами: «Как — нет темы? Вот, видите: какие безвестные художники на Колыме, о которых можно писать поэмы! Вот как надо оформлять книги!» Безвестных — потому что фамилий ни заключенных, ни ссыльных нельзя было упоминать в книге.
В 1947 году И.Я.Шерман освободился. В 1949 году, после освобождения М.Н.Округиной, они смогли начать общую жизнь — прим. авт.Шерман умер в Магадане в 1951 году от инфаркта. В то время в Магадане никто даже не знал, что такое инфаркт.
Освобождение
В 1949-м я освободилась, мне дали справку и сказали: «Паспорт дадим, когда устроишься на работу». Я пошла машинисткой в Госстрах, там мне тоже дали справку, тогда я получила паспорт. Но в паспорте была 39-ая статья — значит, я не имела права жить в 39 городах.
У меня вся семья и двое детей остались в Ленинграде. А в лагере мы же не имели права переписываться. Мы не знали абсолютно ничего. У нас не было радио, мы жили как в землянках — ничего не слышали. Я написала в Ленинград, мне ответили, что весь мой дом был разбомблен немцами, а мои дети и вся семья погибли в блокаду и похоронены на Пискаревском кладбище. А мой муж погиб 3 августа 1941 года в деревне Заборье под Смоленском. Так что вот такое у меня горе, я одинокая совершенно. Ну, куда я поеду?
Некоторые из моих подружек поехали. Например, Зоя Дмитриевна Марченко повстречалась с мамой, с папой в селе на Украине. И то ее там забрали и отправили в лагеря, на «Мертвую дорогу». Кто выезжал, — потом опять их забирали. Они уже отсидели 10 лет, а их отправляли в казахские степи. А я так и осталась на Колыме.
До 1956-го, до реабилитации, я не могла вернуться в Ленинград. После XX партийного съезда, когда Хрущев развенчал культ Сталина, нам стали менять паспорта, ликвидировать 39-ю статью, и мы уже смогли вернуться по своему старому месту жительства. Но я не могла жить в Ленинграде [так как там погибла вся моя семья] и в 1966 году поменялась на Москву.
Напутствие
30-го октября мы все пойдем к памятнику жертвам политических репрессий в Москве — к камню Соловецкому, там будет сбор. Мы всегда там собираемся. Когда в восемьдесят девятом году организовали «Мемориал», я там со многими познакомилась. В нем тогда был Андрей Дмитриевич Сахаров. У меня есть удостоверение члена «Мемориала», подписанное Андреем Сахаровым. Я этим очень горжусь.
Так что жизнь была, не дай Бог никому. Я только проповедую любовь к жизни, к природе, ко всему живому, к людям. Вы знаете, я такая счастливая сейчас! У меня такие соседи! Потому что я проповедую только любовь. Я желаю вам, чтоб вы все-таки были добрыми, хорошими людьми — вот это основное. Я всем говорю: «Уважайте других, любите других, любите музыку, любите стихи. Читайте Пушкина — это великий, великий проповедник любви и всего красивого в жизни». И, как говорят, красота спасет мир.
Выражаем благодарность за участие в подготовке текста И.А.Щекотовой, М.Артемьевой и Н.Докучаевой
Расшифровки воспоминаний Округиной доступны здесь, здесь и здесь.