Всё о культуре исторической памяти в России и за рубежом

Человек в истории.
Россия — ХХ век

«Если мы хотим прочесть страницы истории, а не бежать от неё, нам надлежит признать, что у прошедших событий могли быть альтернативы». Сидни Хук
Поделиться цитатой
4 июня 2009

«Это наша с тобою судьба, это наша с тобой биография...»

Wikimedia
Понятые во дворе крестьянина при поиске хлеба. Ок. 1930-34 г. Wikimedia

Республика Башкортостан, г.Межгорье,школа № 3, 11-й класс
Научные руководители: Л.А.Короленко, Р.И.Халикова
Рубрика «Россия многонациональная», Вторая премия

Мой любимый дедушка – ровесник революции, ровесник советской власти, он родился в 1918 году в замечательной деревушке в четыреста дворов – Тугаево Гафурийского района.

Там и сегодня шумят тополя, посаженные им в детстве вместе с отцом. Прадед мой участвовал в Первой мировой войне, имел ранение, а когда вернулся, пошел защищать советскую власть, она дала ему больше земли.

Когда дедушка говорит о прадеде, у меня возникает ощущение, что прадед и до советской власти жил неплохо, была работа, земля, был дом крепкий, добротный…

Дедушка был тринадцатым ребенком и единственным уцелевшим и выжившим. Все его братишки и сестренки умирали в младенческом возрасте.

Прадед его очень любил, никогда мой дедушка не слышал не то что окрика в свой адрес, а даже какого-нибудь бурчания недовольного. Прадед всегда говорил спокойно и уж тем более не поднимал на деда руку. Как-то дедушка нам рассказывал, что в его родной деревне мужики однажды сказали его отцу: «Ты что это, Гиззят, даже не бьешь своего сына, смотри, избалуешь…» А прадед им ответил: «Я и скотину не бью, не то что сына, а сына бить – последнее дело на земле, и вам не советую». «Доброе слово, запомни, сынок, – говорил он и моему деду, – дольше сердце греет, чем плеть».

В 1921 году, когда деду исполнилось три года, умерла его мать от тифа. Дедушка до сих пор отчетливо помнит, как ехали они домой на тарантасе с похорон матери, прадед шел пешком рядом и всю дорогу молчал. Тиф, холера «косили» село. Из деревни в деревню никто старался не ездить, словно мор шел. Люди жгли у домов костры. Прадед рассказывал дедушке, что вечером каждого дня, прежде чем лечь спать, селяне прощались друг с другом, понимая, что утром могут и не встать…

Многие не ходили на похороны – боялись заразы.

А вот прадед не боялся, хоронил всех, сам вел часто подводы, и, может, правда, как дедушка говорит, бог его спас. Он в то время, уже в конце Гражданской войны, вернулся из армии – по ранению. Потом он снова женился, на дочери зажиточного крестьянина. Так появилась у дедушки мачеха, женщина добрая, под стать деду работящая и спокойная.

Нельзя было без хозяйки в доме. Прадед считался в деревне состоятельным крестьянином и женился на равной, тесть был рад этой свадьбе. А я думаю, что в деревне сохранялся культ среднего крестьянина и что в 1922 году люди стремились к стабильности и достатку.

В деревне все шло своим чередом. Крестьяне работали, дети учились, мой дед учился в медресе, где изучал и арабский язык (как было еще до революции). Он до сих пор умеет читать на арабском языке, кроме всего, они изучали там и латынь. Дед до двенадцати лет в медресе учился, закончил в 1931 году. Дедушкино медресе засчитывалось за начальную школу.

Пусть в центре кипели революционные страсти, а здесь еще учились в медресе, далеко не сразу доходили новые веяния! И далеко не сразу приходило осознание происшедшего в 1917 году.

Прадеда, как бойца Красной Армии, избрали аульным старостой, ему доверяли, его уважали, он воевал и был к том же грамотным!

С 1925 по 1929 год прадед построил пятистенный дом – это было солидно для крестьянина, строил его сам, помогал брат первой жены. Народ в деревне любил гулять на сабантуях. «Сабантуй» – праздник посаженного урожая – проходил ежегодно, когда весной сажали хлеб. Проходил он очень шумно.

Сабантуй получался надклассовым праздником. И как-то не особо проявлялась социальная дифференциация, жили одним миром, выживали вместе.

Дедушка помнит, как еще пацаненком участвовал в скачках. Очень был бойким, озорным, однако прадед сам посадил его на своего любимого жеребчика и вручил в руки счастливому до предела сыну уздечку: «Смотри сынок, – он сказал, – коня не опозорь!» И дед прискакал первым! Да разве такое забудешь!

Призы давались великолепные по тем временам – их в складчину собирали. Каждый двор что-то жертвовал: барана, полотенце, отрез на платье, платок.

Свадьбы игрались по всем дореволюционным законам.

Но что мне интересно было узнать – водки не пили, пьянства не было. «Каждая минута торжества, – говорит дедушка, – была четко расписана. А напиться считалось делом позорным, для неумных людей, таких в душе презирали».

В 1931 году, когда дедушке исполнилось двенадцать лет, раскулачили прадеда. Дедушка говорит, что в это время «праздники для меня закончились, что-то во мне сломалось».

В 1930–1931 годах давали разнарядки на «кулаков»: пять семей на деревню. У прадеда было две лошади, две коровы и один скакун, тот самый «сабантуйный победитель». Прадед имел и батраков, но работали они по договору и очень хозяина уважали, прадед сам на любых работах работал с ними на равных.

Когда от батраков в сельсовете потребуют «сказать правду» о Гиззяте, они все скажут, что работал он с ними вместе и делил с ними все честно.

Вскоре разнарядку увеличили до шести-семи семей на аул.

В деревне регулярно собирались собрания, на которых голосовали, кого признать кулаком и раскулачить. Ходить на них всех поголовно не заставляли, и прадед на них не ходил, потому что не хотел он, не мог руку поднимать против кого-то, подставлять своих. И вот в 1931 году сам попал в этот список. Что интересно, были и такие, кто также имел по две лошади и две коровы, и даже состоятельный двор был, но они ходили на эти собрания и оставались вне списка…

«Если б он ходил на эти собрания, его, может быть, не репрессировали бы, – говорит дед, – но он, я считаю, как человек поступал, и я с ним согласен».

Прадеда под конвоем увезли на работу, на завод в Уфу, забрали всю скотину, скакуна. Но тот был очень привязан к дедушке, сбежал и ночью прискакал к дому весь взмыленный. А днем председатель колхоза его забрал, дедушка за руки его хватал, знали же друг друга, умолял его оставить жеребчика, сильно плакал, но тот оказался неумолим, скакун упирался, идти не хотел, его привязали к телеге и били плетью, а дедушка плакал…

Это было одно из самых сильных впечатлений детства, дедушка об этом никогда без слез не мог вспоминать. А я опять думаю о том самом выборе, который и перед председателем встал, когда мальчишка, ошалевший от своего детского горя, хватал его за руки и просил, просил…

В 1933 году уже всю их семью – мачеху, сестренку маленькую и дедушку отправили за четыреста верст, сначала в районный центр Красноусольск, а затем по этапу.

Пришли утром, дали пятнадцать минут, мачеха металась по дому, не зная, что схватить, у самого дедушки сердце, как он говорит, билось, как у кролика, очень испугался. Сто вопросов в голове: что с отцом? куда поведут? что будет? что взять с собой за пятнадцать минут? когда вернешься? и вернешься ли?

Выходили люди посмотреть, как увезут Халиковых. Никто не смеялся. Мачеха беззвучно плакала, а дедушке было почему-то стыдно перед селянами. «Чувство обиды и позора, – говорил он, – ну какие мы враги народа?!»

Помнит дедушка огромную «реку людей», бесконечный поток и подводы, подводы, на которые разрешалось класть котомки и младенцев, все шли пешком, конвоиры на лошадях. Кто знал, что в этом людском потоке шла и бабушка, его будущая жена, которой было тогда пять-шесть лет.

По сути, гнали дармовую рабочую силу, чтобы работать в лесу, поставлять топливо для заводов Белорецка, Уфы и т.д. Брали, кстати, самых работящих, здоровых. В Красноусольске всех проверяли в амбулатории, раздевали догола, этот стыд было тяжело переносить деревенскому люду. Бабушка, когда об этом рассказывает, плачет, а дедушка избегает об этом говорить, мы не настаиваем.

Хотелось есть, но от колонны нельзя было отойти ни на шаг.

Так дедушка оказался в Тюльме, в тайге, где уже был его отец, перевезенный из Уфы, вместе с остальными строил наскоро сбитые бараки и даже… школу.

Выживали тяжело. Есть было нечего, холодно. Рубили лес для Белорецкого металлургического завода и сплавляли по реке до Белорецка.

На труднейших участках работали «враги народа»… Людей пригнали, по сути, на гибель: «сможешь – выживешь, не сможешь – туда тебе и дорога».

Кто мог, убегал или тайком отправлял детей – 30 км было до Инзера. Каждый заключенный должен был выполнить свою норму – два-три кубометра ручной пилой.

Это было нечеловеческое напряжение: людей забирали на работу в пятом часу утра и пригоняли в бараки к семьям в одиннадцать, двенадцать часов ночи. Не успевала, конечно же, сохнуть вымокшая на снегу, промерзшая одежда, ее, полузамерзшую, надевали с утра и снова в лес – на работу. Прадед пятнадцать лет потом будет лежать парализованный в постели до своей смерти. (В бараках было четыре комнаты, в каждой жили четыре-пять семей.)

Снег по пояс, места здесь очень снежные, можно и с головой нырнуть в снежные барханы…

Дедушка смог убежать на следующий же год – 1934-й – и добраться до родной деревни. Шел только ночью, днем прятался. Люди, спасибо им, помогали, кто хлеб даст, кто кислое молоко…

Дядя Гата помог племяннику, он уже был председателем колхоза. Он жил недалеко, в деревне Ахмерово, и помог дедушке восстановить документы, отдал мальчика в семилетку: это уже была советская школа, но обучали на татарском языке, никакой еще тогда русификации не было.

Дядя, конечно, сильно рисковал, и мужики в деревне говорили об этом. Он, однако, выбор сделал и помог мальчишке всем чем мог.

По окончании семилетки дедушка рвался к отцу, проведать его, семью, узнать о них. Дядя просил подождать до лета. Но дедушка все-таки пошел на лыжах по тайге четыре дня! И дошел! Дорога запомнилась на всю жизнь, было холодно, было страшно, чуть не заблудился, но он шел, плакал даже по дороге, так испугался. (Здесь дедушка никогда не может сдержаться, плачет.)

Когда дедушка добрался до своих, оказалось, что они стали жить чуть лучше, был 1935 год. Снова у прадеда была корова, разрешали подсаживать картофель и ходить в лес за грибами, ягодами. Хотя слежка за каждым продолжалась. Дедушка рассказывает, что люди приходили только ночевать с работы из леса, говорили негромко. Прадед сыну очень обрадовался, не знал чем угостить. Пришли соседи, уже ночью, спросить, как там, на родине, и тихо разговаривали.

Прадеда в Тюльме очень уважали. Он получил «Золотой топор», это было очень нелегко – получить такое признание, он был стахановцем: 12 кубометров дров срубал.

Комендант приказал и дедушке остаться в Тюльме и работать лесорубом. Дедушка отказался.

Он страшно хотел учиться, как сам говорит, «кипел желанием доказать, что они не кулачье отродье», никакие не «враги народа». Боль за то, что их согнали с родных мест, да еще под конвоем – унижала. Тогда дедушку вызвали в комендатуру в селе Инзер, где комендант кричал на него, сорвал с дедушки все значки ГТО 1-й и 2-й степени и они рассыпались по полу…

На пятнадцать дней его закрыли в каталажку в Тюльме, хотели сломить его, но он стоял на своем. Затем, когда дедушка заболел и ослаб, его отцу разрешили взять его на поруки. Комендант сказал: «Смотри, убежит – посадим тебя, семья по миру пойдет, а оставишь сына здесь, хлеб дадим».

Каждый день зам. коменданта Худобкин утром и вечером проверял, дома ли дедушка. Худобкина ненавидели, он был очень жесток и насмешлив.

А дедушка, поправившись, каждый день откладывал сухарики на дорогу: готовился бежать! Он тайно отправил по почте свои документы в Серменевское педучилище и был уверен, что они уже дошли. Он, бедный, и не предполагал, что письмо с его документами давно уже на почте изъято и передано коменданту.

И вот в конце июля, за день до экзамена, дедушка вышел с уздечкой из дома – «искать лошадь», а в лесу им уже прошлой ночью был спрятан чемодан с сухарями. Прадед все понимал и сыну помогал чем мог. И ранним утром, когда с отцом и мачехой прощались, отец сказал еще раз сыну: «Сынок, может, останешься, все-таки здесь вместе тихонько выживем, а там неизвестно, что они сделают, если поймают, спорить с ними бесполезно». Дедушка ответил: «Мы никакие не враги, я хочу учиться, очень хочу, только если они из-за меня тебя посадят, тогда я приеду». «Меня не посадят, говорил прадед, – я работать должен, я им как работник нужен, об этом не беспокойся, ладно уж, будь что будет, может, и бог поможет…»

По дороге в Реветь случайно догнал его Худобкин, дедушка говорит, что страшно испугался, «ноги не шли», но сообразил сказать, что отец отправил к знакомому забрать долг в Ревети и на обратном пути лошадь найти.

Обманул, но Худобкин как-то поверил, а дедушка, огибая Инзер (понимал, что там его уже могут ждать), рванул на соседнюю станцию Айгир и на товарняке – до Серменево…

Сдал вступительные экзамены, поступил в училище (документов не было, он еще не понял, что их просто изъяли, пришлось сказать, что вот-вот подойдут, ведь он их отправил, ему поверили и до экзамена допустили). Счастлив был до предела! «Душа пела!» – говорил дедушка.

Шел 1936 год… И тут, через два месяца, еще снега не было, заходят на урок истории два милиционера:

Кто Халиков?

Я Халиков, – ответил дедушка, в глазах стало темно… «Было очень стыдно мне, – вспоминает дед, – очень позорно, будто я сделал что-то очень плохое».

А лица у одноклассников какие были? – спрашивал я.

Лица были испуганные и удивленные.

Злые?

Нет, злых не было, что ты!

Посадили его в тюрьму, и вот удивительно, как хватило деду ума и терпения написать письмо в прокуратуру и через одного заключенного передать. В нем он, как мог, на родном татарском языке написал и о Худобкине, и о сорванных значках ГТО, которыми очень гордился и дорожил…

И вдруг вызвали его к следователю, и там сидели еще 3–4 сотрудника в форме. Коменданта Иванова дед узнал сразу. Тот, кто вел разговор, расспрашивал и о значках, и о каталажке. Дедушка чувствовал, что какое-то «странное провидение» помогает ему. Коменданта отчитывали, как школьника, за сорванные значки и приказали все вернуть, а тот мялся и краснел. Дедушка был поражен.

Может быть, этим «провидением божьим» были слова Сталина, сказанные им в 1935 году, что «сын за отца не отвечает». На всю жизнь дед сохранит к Сталину за эти слова благодарность, хотя Сталина полубогом он никогда не считал.

У меня сложилось такое впечатление, что о Сталине так много, как в центре России, здесь, в местах для репрессированных в Башкирии, не говорили. И дедушка, и бабушка это подтверждают. Был Сталин и был, но в «вечной преданности» ему здесь до 1939 года не клялись. А вот Ленин был всегда в «большой чести», портреты Ленина были у многих спецпереселенцев. По словам дедушки, Сталина он «хорошо почувствовал» именно во время войны, когда слился с массой людей со всей России. Чаще, намного чаще говорилось о нем, упоминалось на каждом углу.

В 1939 году по окончании педучилища дедушка впервые смог купить сандалии, в них он и сфотографировался с гордостью, а так ходил в лаптях.

Сандалии в 1939 году – роскошь! Ходил в них в особых случаях, берег, на танцы шел босиком, а потом надевал, уже на площадке.

На работу его распределили учителем в Стерлитамак. Был, как сам говорит, просто счастлив, если бы не мысли о находившейся в ссылке семье.

Когда он шел по улице, каждый, кто его знал, шапку снимал, независимо от возраста. Это было так для него непривычно и очень приятно.

Вот отсюда и дедушкина любовь к профессии учителя с годами не уменьшалась, а росла.

В 1940 году дедушка купил себе бобриковое пальто, портфель из козьей кожи (его храним до сих пор, в нем дедушка свои документы содержит «в аккурате»), ручную машинку для стрижки волос (он ею до сих пор пользуется, просит меня помочь, и никаких «жиллетов» не признает).

В годы войны женщина-вдова (у нее мужа собирались раскулачить, но он умер и ей оставили их дом), у которой жил дедушка в подселении, и пальто, и костюм, и ботинки дедушки на базаре выменяла на хлеб, соль. А вот машинку и портфель сберегла, хоть и велико было искушение продать их…

Война…

О войне дедушка говорить спокойно не может, это, пожалуй, самое сильное воспоминание из прошлого. В нашем доме все, что хоть чуть-чуть связано с ней, – святое.

Маме и тете дедушка рассказывал о войне очень много. Они говорили мне, как дедушка часто по ночам будил всех криком: «Танки! Огонь!». Бабушка его будила, успокаивала и плакала тихонько. «А мы, – говорила мама, – тоже начинали плакать тихо, нам страшно было…» У дедушки (он инвалид) был прострелен позвоночник. Осколками от снаряда все лицо мелко-мелко исполосовано, глаза чудом сберег, были сильные ожоги головы, и волосы с тех пор не растут. Осколок в области почечной лоханки так и остался, болит в непогоду, дедушке тяжело. Вся спина его в шрамах от пуль и снарядов, смотреть страшно, он пережил тяжелую контузию. Раны преследуют его всю жизнь, но он никогда не жалуется, просто лежит молча, смотрит куда-то вдаль. Разве сможешь рассказать все? Нет, конечно.

Первый город, который я стал искать на карте после Москвы в детстве, был Сталинград, потом Курск, потом Смоленск, Витебск…

Сталинград немцы бомбили до исступления. «Все время мрак, – говорил дедушка, – темно, потому что дым пороховой, и земля, лежишь на ней, а она волнами ходуном под тобой ходит, руку протяни – ничего не видать, часы разбиты, непонятно – какое время суток. Бывало так, что стукались друг об друга стрелявшие, наш и немец, оборачивались и… врукопашную».

Дедушка видел, как некоторые солдаты помоложе сходили с ума, один из них зашелся в истерическом хохоте, обхватил голову руками, рывком с земли поднялся и пошел в полный рост, хохоча, прямо на позиции немцев, тут же весь был изрешечен.

Дедушка хорошо запомнил майора, который на Волге переправой руководил. Он был молодой и совсем не обращал внимания на снаряды, пули, он сильно кричал, ругался, кого-то торопил, кому-то быстро помогал, когда образовывался очередной затор… А дедушку на плащ-палатке приволокли к переправе два раненых бойца, и когда они его под бомбежкой тащили, один сказал: «Он мертвый давно уж, а мы тащим, оставь». «Нет, живой, он земляк мой из Башкирии, не оставлю, пока ноги идут, ни за что не оставлю», сказал другой. Дедушка навсегда лицо его запомнил, только уже мертвое. Снаряд разорвался совсем-совсем близко, и этот солдат дедушку успел закрыть собой, упав на него, в последнем движении плащ-накидку распахнув над дедом. И уже не поднялся, а в следующий миг всего в нескольких метрах от них прямым попаданием в клочья разорвало майора. «Иногда ночью, во сне, – говорил дедушка моей тете и маме, – я его голос слышу, его команды…»

Помнит дедушка, что в 1941 году перед атаками было и такое: дремлешь-полудремлешь перед атакой, кто как, но утром вдруг обнаруживаешь, что нескольких бойцов нет, иногда до десяти человек уходило в тыл. Кого-то возвращали и перед строем расстреливали. Двоих таких дедушка помнит, они плакали и просили дать право «искупить кровью», но не дали… Дедушка считает, что это зря… «Знаешь, сынок, труса от растерявшегося всегда отличить можно, молодые они очень были, могли и испугаться, это понятно, можно было и дать им шанс, – медленно говорил мне дедушка, – таких всех под одно косили».

Дедушка запомнил и майора лет тридцати. Его арестовали, когда он из окружения с четырьмя бойцами вышел, шли по болотам. В Белоруссии он был ранен в грудь, а его встретили как изменника. Капитан отдал его под трибунал, и тот ночь под караулом просидел, а наутро вышел и ахнули все, потому что майор поседел сильно. Его расстреляли, а солдат направили в штрафбат. А капитана того в следующем же бою убило, дедушка сказал: «Тогда я подумал, что это его все-таки бог покарал, ведь все до последнего солдата понимали – не за что майора расстреливать».

Вот так и на этой ужасной войне люди продолжали делать выбор: и капитан, и земляк, и майор, и те двое «испугавшихся, растерявшихся». «Война – это, – как бабушка говорит, – после голода самое страшное испытание». Она и вправду, судя по рассказам деда, обнажает в каждом человеке или самое прекрасное, или самое низкое и гадкое.

Моя бабушка родилась в семье крестьян, не бедных, были земля, скотина, свой двор, да еще в 1917 году по декрету земли прибавили. Ее отец стал жить хорошо, работал на земле, построил своими руками в деревне Янгызкаин прекрасный пятистенный дом, имел свой двор, держал даже пчел. В 1931 году, когда бабушке было пять или шесть лет, их раскулачили. Пришли в военной форме конвойные, дали на сборы пятнадцать минут. Мать бабушки успела взять одеяло, подушку, платок, ее с тремя детьми повели по дороге, ее братика и сестренку посадили на телегу.

Бабушка до сих пор не может видеть форму! Она вся сжимается и внутренне трепещет. Это так заметно… Она никогда не сможет забыть эту длинную реку людей, шедших по этапу через леса в Тюльму – в снег, в зиму, в холод, в неизвестность. И навсегда запомнит тот час, когда вошли в Тюльму, где сразу же увидит бараки — деревянные, наспех сколоченные. Отца вообще не видели – он работал от зари до зари (уходил на рассвете, приходил ночью). Это было уже просто уничтожение людей (они умирали десятками) – голод косил, так рассказывала мне бабушка. Делали из дерева варево: долго-долго на огне варили опилки, пока не становились кашицей, эту «деревянную кашицу» заворачивали в марлечку и давали маленьким детям в ротик, чтоб не плакали. Моя бабушка сегодня не уронит на пол ни одну крошку хлеба! Она всегда говорит: «Нет ничего страшнее голода».

Всю жизнь, моя мама рассказывает мне, они испытывали подсознательный стыд за принадлежность к «кулацкому отродью», фильмы и книги тех лет представляли кулака действительно негодяем: «Тени исчезают в полдень», «Вечный зов» и т.д. Бабушка и мама всегда умалчивали, где можно, о своем кулацком происхождении.

С 1953 года после смерти Сталина (похороны его, кстати, не запомнились ни дедушке, ни бабушке) по 1960 год фактически все оставалось по-прежнему: дорога была только тележная, изоляция еще во многом давала себя знать. Связь была через радио, которое было не у каждого. Свет, кстати, провели лишь в середине 70-х годов, до этого свет вырабатывал местный движок – на несколько вечерних часов.

Уезжать, возвращаться на Большую Землю стали с 1965 года. Дедушке тогда предложили место секретаря райкома. Дед отказался, и сегодня, объясняя нам, внукам, говорит: «Не мог же я бросить здесь наших парализованных родителей, им нужен был большой уход».

«Ну, а разве секретарем ты не смог бы ухаживать за ними?», – спрашивал я. «Мог бы, но, знаешь…»

Просто дед не был человеком Системы, которая тогда складывалась. Он понимал, что там, «наверху», вероятно, пришлось бы ломать себя, идти на компромиссы с совестью, а он этого не хотел. Дедушка мой, конечно, не О. Мандельштам, не Н. Вавилов, но он и не «серая масса». Множество таких людей, как он, помогали (мне так думается) «очеловечивать» жизнь рядом живущих людей. Дедушка делал выбор: карьера или… Дедушка всю жизнь проработал в школе.

Дедушка не был начальником, управленцем, но он был директором школы, депутатом сельского Совета и жил всегда честно. Доказательством тому уважение к нему всех окружающих. До сих пор к нему идут, идут и идут за советом, за помощью или «поговорить».

Я хотел попытаться доказать, что Человек — главная фигура в истории, которая в ее «серый цвет» добавляет по капле свои краски. И во многом итоги столетия зависят от того, сколько будет таких «капель», людей, способных сохранить свое человеческое «я».

4 июня 2009
«Это наша с тобою судьба, это наша с тобой биография...»

Похожие материалы

19 августа 2009
19 августа 2009
К концу 1920-х годов Советский Союз всё ещё оставался преимущественно аграрной страной, в которой численность сельского населения была выше городской, а сельскохозяйственная продукция и природные ресурсы - наиболее рентабельными частями государственного экспорта. После нескольких лет восстановительного периода НЭПа, власть взялась за исполнение одной из программных задач для нового государства – масштабную модернизацию, которая в Советском Союзе носила «ускоренный» и «догоняющий» характер[1] (коллективизация и индустриализация).
28 июня 2010
28 июня 2010
Латвийский режиссер Алвис Херманис, чьи спектакли нередко приезжают в Москву, умеет переводить историю XX века на язык театра. «Большая» история для него и актеров – это повод рассказать истории конкретных людей