Борис Дубин. Вторая мировая война и Холокост в российском общественном сознании
Запись доклада на конференции «Память о Холокосте в современной Европе». 25 – 26 сентября 2013 г., Международный Мемориал, Москва
Я здесь положил в нескольких экземплярах пачечку своих набросков – еще грубых, просьба критиковать и дополнять – к библиографии и хронологии того, как тема Холокоста входила в мировую культуру, включая российскую. Поэтому сейчас про историографию Холокоста я говорить не буду, к тому же Арсений Рогинский уже сказал – и правильно, и очень важно: тема сегодня не сам Холокост и его история, а наша память о Холокосте, иными словами, то, что мы делаем с Холокостом, его значение, сказал бы социолог. Я не буду приводить практически никаких цифр, об этом не раз писали и мои коллеги, и я, давали таблицы по возрастам, по группам, можно в динамике смотреть и т. д. Скажу сразу и коротко – фактически Холокоста как темы в массовой российской культуре не существует, такого события просто нет. Не вокруг этого события и не по отношению к нему выстраивается для обычного российского человека картина мировой истории на всем ее протяжении и мировой истории XX века, истории Советского Союза и постсоветской России. Сегодня уже говорилось об этом, да каждый из нас это знает: главное событие века – это победа в Великой Отечественной войне,- именно так, а не во Второй мировой. То есть, это в нашей войне наша победа, и я потом еще немного об этом скажу. Собственно, для меня это и является исходной точкой: почему одно не встало, а другое встало в центр смыслового мира среднего постсоветского человека, причем самых разных поколений, независимо от того, были ли они свидетелями и участниками войны или не видели этого никогда. Я бы здесь очень коротко, поскольку времени мало, разделил бы метафору «память» на память свидетелей, память потомков и память историков. Конечно, в памяти историков (об этом сегодня говорилось мало и коротко, а можно и нужно говорить подробно) Холокост в высшей степени присутствует. Нельзя сказать, что средний советский, а особенно постсоветский человек обделен исторической информацией о Холокосте. Есть множество исторических трудов и специальных, и более массовых (назову только книги Павла Поляна), публикуются документы, есть энциклопедические издания, одно из них сегодня упоминали, «Холокост на территории СССР», есть переводная энциклопедия Холокоста под редакцией Уолтера Лакёра, чрезвычайно авторитетного историка. Всё это есть и вполне доступно. Если вы побродите час по интернету, то найдете горы информации: документов, цифр, воспоминаний уцелевших, текстов, осмысляющих эти свидетельства и эту информацию, хотя бы только на сайте американского Мемориального музея Холокоста (причем на 15 языках). Наконец, существует образ Холокоста в широкой, массовой, популярной культуре. Причем это началось очень рано. Если взять первый раз, когда Холокост мелькнул на киноэкранах, то это новелла Бориса Барнета от 1942 года, вошедшая в боевой киносборник. После был фильм Ромма «Человек № 217» и т. д. Нельзя сказать, что эта тема отсутствует и сейчас. В последние годы появился документальный фильм Федора Стукова «Концлагеря. Дорога в ад», который шел по телевидению, были показаны художественные фильмы отечественные и зарубежные: сериалы, блокбастеры, артхаусное кино и т. д. И, тем не менее, образа и темы Холокоста в массовом сознании нет. Очень коротко и грубо я бы сказал, что вместо памяти о Холокосте, как и вместо памяти о ГУЛАГе, о чем тоже сегодня говорилось, есть память о Победе. Именно о победе, а не о войне. Сейчас не буду отвлекаться на обстоятельства того, как это было создано. Это было сделано в совершенно определенную историческую эпоху, можно описать, как это институционально делалось, начиная с 1965 года (двадцатилетия победы) в СССР через кино, через литературу, экранизации, школьные программы, телевизор и пр. Как этому был дан сигнал, как это разворачивалось и какая картинка получилась.
Важно сегодня в этой картинке выделить какие-то главные черты. Я бы выделил такие: это память героическая, причем она включает и тему испытаний, больше того, непомерных и ни с чем не сравнимых испытаний, которые нигде больше на свете не испытывали, кроме как в Советском Союзе, и, тем не менее, несмотря на эти испытания, победили. Итак, а) это память героическая (монументальная); б) память победная, несмотря на все потери и на чудовищную цену победы; в) это память наша, что чрезвычайно важно, она объединяет «нас» и отделяет от всех «них» (большая часть людей, живущих сегодня в России, вне зависимости от того, знают они что-то о Второй мировой войне или не знают, считают, что СССР победил бы и без союзников, и вообще, кто они такие эти союзники, что они делали – совершенно не известно, да даже и не важно). И я бы сказал, что есть еще один признак победы, который не упоминается, и то, что он скрыт, для меня, как для социолога, представляется самым важным. Это победа, не имевшая продолжения, проигранная победа, если можно о победе так сказать. В том смысле, что это победа, не увеличившая свободу, не увеличившая достоинство человека.
Самое, может быть, важное, особенно в связи с темой Холокоста, то, что это победа, не ставшая общим символом. Она стала «нашим» символом, сегрегационным символом, отделяющим «нас» от «них». Я думаю, важность темы Холокоста в том, что, может быть, сегодня у всего мира (рискну такие широкие заявления делать) нет более общей темы. В этом смысле, если есть какой-то общий символ для человечества сегодня, связанный с историей, с прошлым, то это тема чудовищности Холокоста, его чудовищных жертв и не поддающегося осмыслению смысла. Почему мы и продолжаем вновь и вновь к этому возвращаться. И вот именно те обстоятельства, что Холокост есть символ общего, и второе, что Холокост есть символ, взывающий к твоей ответственности и к твоему действию, и не дают ему стать темой российского массового сознания, потому что оно устроено как сознание «наше», отстраненно-созерцательное, героически-монументальное. И «Я», разделяющий это сознание, стою здесь внизу и смотрю туда – на символы героической победы, как на Мамаев курган. Память и история в таком понимании – это то, что непомерно превосходит каждого отдельного человека и любую группу, что находится над ними, на что они смотрят снизу вверх, и то, что не подразумевает их собственной включенности в эти события.
Вот так устроена российская память и российская история. В каком-то смысле память и история в сегодняшней России имеет конструкцию алиби, мне приходилось уже об этом писать. Это алиби того, что меня там не было. И чем в большей степени этот символ не затрагивает мое существование, тем в большей степени он вызывает почитание (равно как и наоборот). В этом смысле память о победе перекрывает, заслоняет, экранирует не только, конечно, ГУЛАГ (для чего, собственно, с 1965 года и возводилось это здание, оно должно было заслонить ГУЛАГ), но и «лейтенантскую прозу», и правду о войне, и то, что было после войны: 1946-й, 1948-й, 1952-й, 1953-й… Это здание должно было заслонить и Шоа. Так Шоа не стал темой российского массового сознания.
Можно говорить, что в России есть два вида памяти о себе, о нас, нашей памяти, сегрегирующей. Это память героическая, где мы самые-самые, мы побеждаем, у нас даже испытания самые большие, какие только есть на свете. И вторая память – стигматическая: мы бедные, которых никто не уважает, которых никто не понимает и не любит, и опять против нас начинается заговор, и опять против нас сплошные враги, и опять мы на положении осажденной крепости, и опять мы на краю пропасти, от которой нас известно кто удержал на переходе от девяностых годов к нулевым, и т. д. Важно здесь то, что для такого сознания, для такой памяти нет равных, есть только те, кто выше и те, кто ниже. Поэтому есть память, на которую мы поднимаем глаза, и есть те, кто ниже нас. Их роли могут играть кто угодно: евреи, чеченцы, цыгане, понаехавшие, американцы – совершенно не важно. Важно, что это память иерархическая, для нее нет равных. Но для нее нет и разных. Она включает «нас», которые все одинаковые, все как один и все за одного. Это память нивелирующая. Я вообще думаю, что, конечно, память и история –важные категории нашего опыта и нашего анализа, но я бы думал и о том, что они в истории человечества, в географии, в социологии, может быть, не универсальны. Возможно, только при определенном устройстве человека и общества возникает тема памяти как ответственности, тема истории как твоего личного участия, а в других условиях это слово используется как вывеска «парламент», но на самом деле мы понимаем – какой же это парламент? Поэтому я бы призывал, употребляя эти очень важные, нагруженные, существенные для всех нас термины, помнить о неуниверсальности такого рода категорий.
И предпоследний круг того, что я сегодня скажу – что такое, собственно говоря, эта память. Думаю, что правильнее было бы здесь говорить не о памяти, а о культуре. Юрий Александрович Левада в свое время несколько раз писал очень важные вещи, к сожалению, не подхваченные впоследствии, плохо продуманные. Он отличал измерения опыта (в том смысле, как работает и память, то есть то, в чем ты участвовал и чему ты был свидетелем) и культуры (где ты не был реальным участником и свидетелем, но где ты берешь на себя ответственность за то, что принял и передал). Если опыт не перешел в культуру, он лишен способности передаваться. Мы не можем напрямую передать свой опыт, не рафинировав, не символизировав его, не выстроив специальные культурные конструкции, которые мы дальше можем передавать от группы к группе, от поколения к поколению, вводить литературу и искусство, в средства массовой информации, в школьное преподавание и т. д.
Так вот мне кажется, что в России (не буду углубляться в исторические обстоятельства, когда и как это произошло, кто это сделал, почему это приняли, а не сопротивлялись) была разрублена вот эта связь, этот переход от опыта к культуре. Наше коллективное существование лишено тех групп, тех устройств, приспособлений и институций, которые занимаются переводом опыта в культуру. Я бы сказал, что история, память, культура в России не есть обобщение, осмысление и рафинирование опыта, а есть его подавление. Тот тип истории, тот тип разделяемой и разделяющей памяти, который есть сейчас в России, это не сублимация нашего опыта. Не рафинирование того, что мы пережили и не передача опыта, а подавление пережитого и выстраивание над ним совершенно других конструкций из абсолютно других блоков, имеющих совершенно другое назначение. И мне кажется, что проблема и Холокоста, и памяти о войне, и памяти о ГУЛАГе это три очень важные социально-культурные, социально-антропологические темы. Это тема того, как можно представлять что-то значимое как событие, и как можно воспроизводить, передавать это значение от группы к группе, от поколения к поколению.
Совсем уже заканчивая, приведу примеры этих двух «памятей». Про одну я сказал, это Мамаев курган. Вторая – это, для примера, немецкий (теперь он, по-моему, работает в Великобритании) художник и скульптор Йохен Герц. На территории Германии он сделал несколько памятников, в том числе и Холокосту. Они устроены совершенно иным, непонятным для российского массового сознания способом. Скажем, знаменитый его памятник в Гамбурге – огромная стела из мягкого свинца, на которой можно было с помощью двух прилагавшихся стилосов выразить свое отношение к находящемуся рядом воззванию о Холокосте и о памяти. Выразить любым способом: подписаться, что-то нарисовать, высказаться критически, даже оскорбительно. Художник говорил, что оскорбительные надписи его не обижают, а заставляют задуматься – значит, такова наша память. По мере того, как плита заполнялась надписями, она уходила в землю, и сейчас она под землей, где устроен музей. Это памятник памяти, тому, что ушло в память. Если мы нечто не пережили, не символизировали, не перевели опыт в культуру, это не стало прошлым, и это никогда не уйдет, оно мучит нас, как непреодоленный синдром. Второй его памятник еще лучше, по-моему, он в Саарбрюккене. Герц с учениками тамошней художественной школы и по договоренности с городскими властями на главной площади города подняли брусчатку, и на обратной стороне каждой плитки написали название еврейского кладбища, где похоронены погибшие во время Шоа, а потом положили на место плитку надписью вниз. Значение этого памятника не в том, что он над нами возвышается, а в том, что мы о нем знаем и помним. И площадь теперь называется (посмотрите в Википедии, можно увидеть табличку) «Площадь невидимого памятника». Если говорить о том, что дальше делать с Холокостом, как работать, я бы сказал, что стоило бы двигаться в сторону «Площади невидимого памятника». В России это делал Шаламов, я недавно немного писал об этом. У Шаламова принципиальная установка: опыт ГУЛАГа таков, что его нельзя передать средствами великого русского реалистического романа, нельзя рассказать как мемуар от первого лица, и нельзя сослаться на то, что это было в истории, было и прошло. Для него нужен другой тип повествования. Он писал, что пытается сейчас делать то, что не является литературой, писал «я ненавижу литературу», «я пишу о человеке в состоянии зачеловечности». Вот это сознание того, что значение ГУЛАГа, значение Холокоста не умещается в человеческой памяти, заставляет нас ставить вопросы о том, что такое память, как она устроена, что она может и чего не может. И мы помним Холокост и воспроизводим его значение не потому, что над нами стоят огромные памятники, а потому, что он в нашей памяти.