Приложение 1. Борис Дубин. Война: свидетельство и ответственность
Говоря о прошлом, бывшем, давнем и тому подобных вещах в обществах Нового и Новейшего времени, профессиональные историки по преимуществу определяют их словами «история», «память» (для домодерного периода чаще используются термины «традиция» или «миф»). Смысловой объем «истории» и «памяти» совпадает не полностью, а заряд часто оказывается противоположным. Например, под историей понимают область «большого» времени, в котором протекает и которым меряется жизнь обществ, государств, крупных регионов или даже всего мира; память же охватывает «малое» время человека, его семьи, круга близких, друзей, соседей. Или так: в истории видят сферу официального и общего (документа, закона), за памятью же закрепляются значения частного и индивидуального (непосредственного, устного). Понятно, что внутренние конфликты обществ, общественные сдвиги и переломы будут выражаться, среди прочего, в более или менее резком противопоставлении официального и индивидуального, парадного и повседневного — в столкновении «истории» и «памяти», трансформации их смыслового объема и направленности. Все эти, казалось бы, отвлеченные вопросы имеют самое прямое отношение к сегодняшней жизни в России, поскольку здесь на протяжении двух последних десятилетий идет настоящая борьба за историю и память.
Среди историков и социологов наиболее известны два подхода к пониманию метафоры «память». Одна влиятельная концепция — ее сформулировал еще в середине 1920-х годов французский социолог и антрополог Морис Хальбвакс — толкует память как систему координат (горизонт) коллективного самоотождествления: мы запоминаем что-то как важное вместе со значимыми для нас другими людьми и в отношении к этим «другим», так что память объединяет нас в своего рода запоминательное сообщество. Функция памяти здесь — поддерживать границы данного социума, сохранять его воображаемую сплоченность как целого. Другая распространенная концепция — ее выдвинул в 1980-х годах французский историк Пьер Нора — трактует память как систему трансляции представлений и опыта от поколения к поколению: функции памяти тут связаны именно с передачей и трудностями этой передачи, с разными ее механизмами и способами, угрозой искажений, потерь, конъюнктурных поправок и проч. Опять-таки, проблемы памяти, в обоих описанных смыслах, оказываются крайне важными, более того — болезненными, в нынешней России. Опубликованные в этой книге сочинения российских школьников о Второй мировой/ Великой Отечественной войне в год шестидесятилетия победы — тому зримое подтверждение, почему и актуальность подобных публикаций трудно переоценить. Я уверен, что составившие эту книгу тексты будут прочитаны с интересом, и сейчас хотел бы лишь обозначить более общую смысловую рамку, о которой читающим, по-моему, стоит помнить и в которой приведенные в сочинениях факты полезно оценивать.
С чем связана важность данной темы? Вот лишь несколько причин. Первая, самая общая и самая главная — в том, что в истории России нет ни одного события, которое по его признанности буквально всеми хотя бы приближалось к победе во Второй мировой (Великой Отечественной) войне. Конечно, событиями той войны еще и сегодня затронуты в России буквально все: по меньшей мере, в четырех из пяти нынешних российских семей есть участники той войны, в каждой третьей семье — пропавшие тогда без вести (данные опросов ВЦИОМа, ныне Левада-Центра, в 2001 году). Но дело не только в личной заинтересованности — речь идет о символическом смысле происходившего более 60 лет назад, причем о смысле и символе предельно высоких. Школьники этот момент и контекст вполне осознают: «…та война — наша последняя святыня. Рухнет она — что же останется?», — пишет один из них. И в самом деле: для десятков миллионов людей в России это центральное событие прошедшего века, задающее ему структуру, придающее ему смысл. Ведь именно на названном событии «великой победы» — и это уже не просто достояние отдельной семьи, но работа всей государственной системы — держится позитивная значимость всего советского периода российской истории. Другого положительного символа такой степени общности советская эпоха по себе не оставила (а распад СССР, крушение советского строя жизни и мысли для десятков миллионов российских граждан — главное отрицательное событие, можно сказать, «антисобытие» ХХ столетия. Понятно, что данный символ приобретает в постсоветской ситуации еще одно особое значение: кроме всего прочего, он должен как бы «перекрыть» разрыв между советской и постсоветской эпохой, если хотите, перебросить через него мост.
Особенность же нынешней конкретной временнóй точки состоит в том, что шестидесятилетие Победы, достигнутой в сорок пятом, — тот хронологический и исторический рубеж, на котором во всей серьезности встает проблема передачи непосредственного жизненного опыта последних живых участников войны тем, кто знает и будет отныне знать о той войне только в опосредованной форме. Встает, назовем ее так, проблема свидетельства уцелевших.
Отсюда — третий момент, определяющий сегодняшнюю важность тем войны и победы. Наиболее сознательные и критичные из очевидцев — например, писатели В. Астафьев и В. Быков, историк А. Некрич, литературные критики В. Кардин, Л. Лазарев и другие — еще в 1960-е годы отчетливо видели — да те, кто живы, и по сей день видят — заказной, постановочно-лакировочный характер картин войны, которые были узурпированы государством в позднесоветскую, брежневскую эпоху, а сейчас, при очередном укреплении «властной вертикали» и «державного престижа России» как бы воскрешаются у них и у нас на глазах. Собственно говоря, до юбилейного двадцатилетия победы в 1965 году, впервые отмеченного государством как всеобщий праздник, война вовсе не была в центре новейшей истории страны Советов: началом координат, сконструированных в сталинскую эпоху, выступала Октябрьская революция, «начало новой эры в истории человечества». И лишь Брежнев, точнее — брежневское руководство, работа его идеологического аппарата, систем воспитания, средств массовой коммуникации, литературы, кино сформировала ту композицию истории ХХ века, в средоточии которой утвердилась война, победа в войне и которую во многом унаследовали нынешние россияне, включая даже самых молодых. Поэтому во всех разговорах о войне и победе не следует забывать, что речь при этом фактически идет обо всем воображаемом целом советской истории (непременно включая сталинский, хрущевский и брежневский ее периоды), а может быть и еще шире — о советской конструкции мировой истории ХХ столетия.
Отмечу, что авторы школьных сочинений (точнее, те из них, чьи работы выбраны для публикации) понимают идеологически сконструированный, избирательный, направленный характер сегодняшних представлений старших. Вот как это формулирует один из авторов: «…так усердно рассказывали о войне в духе победных реляций, что сегодня даже ветераны не могут говорить другим языком. Они просто не помнят того, о чем раньше говорить было небезопасно. Они так долго это никому не рассказывали, что уже и забыли». Потому для школьников и встает проблема «другой истории» — восстановления того, что было принудительно вычеркнуто из официальных реляций, стерто с панорамных муляжей, оттеснено за рамку широкоформатного экрана героических эпопей.
О том, что именно удалено и заполировано на помпезных картинах героической войны и победы, читающие книгу в подробностях узнают сами. Если перечислять совсем коротко, это советский и немецкий тыл, советский и немецкий плен, советский и немецкий лагерь. Важно, что они не просто официально запрещены цензурой к упоминанию или уничтожены некоей внешней силой под названием «власть» — о них не хотят помнить сами люди. На триумф подобного забвения работали государственные системы школы, печати, телевидения, отбиравшие, компоновавшие и поколение за поколением воспроизводившие парадно-юбилейную картину коллективного прошлого. И вот сегодняшний результат: «…многим людям в нашем российском обществе, в преддверии 60-летия победы в Великой Отечественной и Второй Мировой войне, — пишет автор одного из сочинений, — не хотелось бы вспоминать, что в глубоком тылу советской армии был ГУЛАГ и были проверочно-фильтрационные лагеря, была рабская сила под названием “спецконтингент”, строившая шахты, комбинаты, заводы и фабрики». И это лишь малая часть пропущенного или вытесненного в России всеми и каждым, а значит, не проработанного, не очищенного сознанием, не прошедшего, по формуле немецких историков» «работу траура» и потому не ставшего, никак не могущего стать действительно «прошлым» и освободить место для будущего.
Другими словами, страницы книги говорят о реальной цене победы (напомню официально-командное «любой ценой» в смысле «никого и ничего не жалеть» и полностью противоположное ему «мы за ценой не постоим» в песне Окуджавы, означающее «ради победы мы не пожалеем жизни, каждый — своей»). Надеюсь, читатели не пропустят здесь картин Москвы 16 октября 1941 года или сцен стахановского движения между зэками в лагере, фактов принудительной подписки населения на государственный займ или эпизодов с продажей водки и портвейна в осажденной Москве, бунта крымских татар в фильтрационном лагере под Тулой и русофильства официальной печати при бытовом антисемитизме населения в первые же недели войны. Впрочем, перечислять эти и множество других примеров нет нужды: книга самостоятельных разысканий, в результате которых сотни подобных фактов появились на свет, — теперь в руках читателя.
Речь в ней всякий раз идет как будто бы о реконструкции деталей в контексте личной истории, устных рассказов, семейных фотографий и писем, если таковые сохранились. Причем многие, если не все авторы книги либо напрямую углубляются в прошлое собственной семьи, либо хотя бы косвенно — знакомством ли, перепиской — связаны с действующими в их рассказах лицами (сравним возможности этих не очень надежных, то и дело заглушаемых и прерываемых каналов передачи опыта с официально-государственными, транслирующими, накладываясь друг на друга, постоянно и на всех). Но это не может не повлечь за собой переструктурацию и переоценку целого, а далее, может быть, потребует пересмотра и самих рамок оценки, ее критериев.
Главный противник школьников в этом споре за память — государственная «политика умалчивания», как называет ее один из авторов, имея в виду фактическое молчание советской истории и ее «памятников» о Холокосте в СССР и даже на его территории (я бы сказал, что центральным оппонентом авторов, главным, хотя зачастую и не названным прямо антигероем их сочинений выступает именно советское государство). А их решающий аргумент в этом споре — понятие «истины»: «…что останется? Останется истина», — пишет уже цитированный нами старшеклассник.
Прожженный постмодернист скажет, что апелляция к «самим вещам» и к «тому, как все было на самом деле» остались в позитивистском XIX веке, в далеком прошлом исторической науки, на ее начальных этапах. Уточним. Как исследовательский инструмент — конечно, но как двигатель познания — ни в коей мере. Пишущий историю исходит и не может не исходить из того, что описываемые им люди и их поступки действительно были, почему и могут (должны) быть реконструированы и поняты. В каждом отдельном случае реконструированы и поняты, ясное дело, частично, приблизительно, условно, но сомневаться в реальности происходившего для самих его участников, отрицать подобную реальность значит для историка заигрывать с дьяволом.
Последнее же не просто опасно, как для каждого, — оно ему по профессии не положено: ценности не позволяют (да и необходимости в такого рода гипотезах для познания, строго говоря, нет). Этот не педалируемый, но твердый вывод — он лишь на первый взгляд относится к методологии, на деле же отсылает к моральным основаниям познания, этической определенности исторического поиска и ответственного поведения вообще — еще один сквозной мотив сборника, на который хотелось бы обратить внимание заинтересованных читателей. В заключение могу только пожелать, чтобы они у этой книги нашлись уже сегодня.
Дополнительные материалы:
Борис Дубин. Память, война, память о войне // Отечественные записки» № 4 (43), 2008: