Всё о культуре исторической памяти в России и за рубежом

Человек в истории.
Россия — ХХ век

«Историческое сознание и гражданская ответственность — это две стороны одной медали, имя которой – гражданское самосознание, охватывающее прошлое и настоящее, связывающее их в единое целое». Арсений Рогинский
Поделиться цитатой
22 июня 2010

Предисловие. Ирина Щербакова. Места и области памяти

  • Ирина Щербакова, директор образовательных программ общества «Мемориал»

В этом сборнике мы предлагаем читателю выборку из почти двух тысяч работ на военную тему, пришедших в этом году на шестой исторический конкурс для старшеклассников «Человек в истории. Россия — XX век», который с 1999 года ежегодно проводит общество «Мемориал».

Объявляя тему «Человек и война» в год 60–летия Победы, мы, конечно же, не ставили перед собой задачу включиться в общий поток, «отметить» юбилей.

Мы надеялись, что участники конкурса посвятят свои исследования не описанию битв и действиям военачальников, а судьбам обычных людей, рядовых участников войны. Что они обратят внимание на тех, кому победа принесла не только радость освобождения, но и новые страдания. Это военные сироты и вдовы, это инвалиды войны. Это те, кто после войны многие годы жил с пятном в анкете, кто считался идеологически неблагонадежным — бывшие советские военнопленные, узники концлагерей и гетто, так называемые остарбайтеры (гражданские лица, угнанные на работу в Германию). Нам хотелось, чтобы наши конкурсанты задумались над тем, какую невероятную цену пришлось заплатить за победу в Отечественной войне.

Но главное — нам хотелось понять, как, из чего складывается представление о войне у нынешних подростков. Сохраняется ли еще живая память — хотя бы в семейных рассказах, — или война уже полностью ушла в область легенд, превратилась в нечто помпезно-застывшее?

Фактически о войне им напоминают лишь возникшие повсюду в 60–80-е годы безликие однотипные памятники и мемориальные комплексы, «вечные огни», где с первых классов приходилось отстаивать на школьных линейках 9 Мая. Конечно, война для сегодняшних школьников — и очень далекое прошлое, и самое «затоптанное» мифологизированное «место» нашей памяти.

Тем более поразительно, что многие из наших авторов (в этом может убедиться читатель сборника) настойчиво стремятся обрести, восстановить настоящие «места памяти» о войне. Прежде всего, это безымянные, брошенные могилы и захоронения, которые и захоронениями назвать трудно:

«Мы впервые услышали о безымянных могилах под ногами и в дальнейшем стали специально расспрашивать о них. Нам открылись страшные вещи. Весь наш поселок, такой чистый, красивый и родной, стоит на костях. На могилах без крестов, без звезд и без памятных плит… Как-то неудобно стало ходить по улице, зная что где то рядом под ногами могила. А еще мы подумали, что где-то остались родные, которые никогда не узнают, где покоится близкий им человек. Так вот она какая, настоящая могила неизвестного солдата, а вовсе не та, что у Кремлевской стены»

Таких примеров в работах школьников множество. В отличие от взрослых, постоянно повторяющих фразы типа «пока не похоронен последний солдат» и т.д., но на самом деле давно свыкшихся с огромным количеством этих не похороненных, просто зарытых или брошенных в землю, детей это поражает. Поражает идущее вразрез с привычным пафосом и риторикой не оказанное мертвым уважение. Это, как мы увидели во многих работах, заставляет школьников задуматься не только о цене победы, но и о бесчеловечности системы, об изнанке бронзовых монументов…

Такого рода факты, свидетельствующие о глубочайшем пренебрежении к человеческой жизни, открываются нашим конкурсантам на каждом шагу. Вот характерный пример из работы, посвященной владимирским госпиталям, в которой автор описывает не только подвиг врачей и медсестер, сутками не отходивших от операционных столов, но и рассказывает, где и как хоронили умерших:

«Очевидцы вспоминали, что умерших советских солдат хоронили в длинных глубоких рвах. Их старались привозить ночью на телегах. Сначала складывали в беспорядке. Но потом об этом, видимо, узнало местное население. И захоронения стали производить более цивилизованно. Однако гробов, торжественных церемоний тогда не было… И все равно с этим трудно смириться… Если живые в нашей стране были винтиками, то мертвые и вовсе — ненужная головная боль. Если бы каждого умершего в госпитале хоронили индивидуально и ставили на могилу хотя бы табличку с именем и номером, то потерять память о человеке было бы практически невозможно. Имя само по себе уже гарантировало бы память. Номер могилы дублировался в книге регистрации кладбища. Если даже бы деревянная дощечка потерялась, то по номеру в книге можно было бы найти место захоронения. Тогда в стране было бы меньше детей, отцы которых пропали без вести. Они, во-первых, не чувствовали бы себя детьми изменников Родины и, во-вторых, получали пособие за отца…»

В своих выводах представители нового поколения иногда очень деловиты и практичны, но насколько этот практицизм человечнее бюрократического хаоса и равнодушия, скрывающихся за патриотической риторикой.

Настоящие места памяти о военных годах наши конкурсанты обнаруживают повсюду. Так, католические кресты, увиденные школьницей из Тайшета на заброшенном кладбище, привели ее к пониманию того, что и для СССР война началась раньше июня 1941 года и не с вторжения немецкой армии…

«Можем ли мы, русские, рассчитывать на добрые отношения со стороны поляков после массовых депортаций, Катыни, раздела Польши совместно с фашистской Германией? Ведь надо знать о судьбе не только русских жертв массовых репрессий, … и история моего Тайшета без сведений о депортированных поляках, прибалтов, будет совсем не правдоподобной. Да и все равно когда-нибудь кто-нибудь возьмет да и спросит: а откуда здесь на поселковом кладбище Квитка такие странные захоронения — большие католические кресты?»

О войне школьникам напоминают не только кладбища, но и нефтешахты поселка Ярега, где во время войны добывалась нефть ударным трудом умиравших от голода зеков, и остатки укреплений, которые их бабушки и дедушки рыли в Мордовии, когда та стала прифронтовой, и многое, многое другое…

«Местом памяти» становятся и архивы, где наши конкурсанты отыскивают документы, рассказываюшие о том, что власть стремилась вытравить из памяти навсегда: о репрессиях во время войны, о ГУЛАГе, о так называемых проверочно-фильтрационных лагерях.

«Для меня история ПФЛ № 0308, существовавшего в 1944-1946 годах на территории Тульского края, стала обратной стороной войны, темной и очень неприглядной. Думаю, что сегодня многим людям в нашем российском обществе в преддверии 60-летия Победы не хотелось бы вспоминать, что в глубоком тылу советской армии был ГУЛАГ и были проверочно-фильтрационные лагеря, была рабская сила под названием «спецконтингент», строившая шахты, комбинаты, заводы и фабрики. Получается очень неудобная картина войны, ломающая привычное отношение к войне: «плохие — фашисты, хорошие — наши». Оказалось, что и «наши» были разными.»

Но, конечно, главные «места памяти» о войне — это семейные архивы с фотографиями, письмами, а иногда и с дневниками и воспоминаниями.

По сотням, даже тысячам работ на военную тему, присланным на наш конкурс, видно, как трудно школьникам прорваться к живой памяти. Война для очень многих (и надо ли этому удивляться) — нечто абстрактно застывшее, набор клише из брежневской эпохи, заученных формул: великий подвиг советского народа, никто не забыт и ничто не забыто, у войны не женское лицо, День Победы — это радость со слезами на глазах, памяти павших будьте достойны и т.д. Эти фразы немедленно возникают в их текстах, как при введении ключевого слова в компьютерном поиске, и повторение их — обязательное ритуальное действие, предваряющее любой разговор о войне. Наши подростки, несомненно, жертвы этой выхолощенной и лишенной всякого человеческого содержания казенной «памяти».

Другая неофициальная, неказенная, народная память о войне проникает в их сознание в основном через призму семейной истории. Большинство наших авторов — школьники из маленьких российских городов, поселков, деревень. Их деды и прадеды — те самые рядовые, из которых сложились миллионные цифры военных потерь. Сотни и сотни раз воспроизводят школьники самую распространенную в России ХХ века модель крестьянской семейной истории. С трудом пережили 1929–1932 годы. Если хозяйство было покрепче, то, как правило, раскулачивали. К концу 30-х немного ожили, попривыкли к колхозам, а тут сразу и война. Мало среди крестьянских дедов и прадедов наших авторов добровольцев, сразу бросившихся на призывные пункты. А когда призвали, они пошли выполнять тяжелый долг — и хорошо, если успели написать одно-два корявых письма — и погибли, и счастье, если известно где.

«Прадед погиб от разорвавшегося в двух метрах снаряда. Раненый, он прожил еще полтора часа и успел через товарища передать наказ своей семье. Так погиб рядовой участник двух войн. Не заслужил он наград, кроме медали за оборону Ленинграда, хоть три года тянул солдатскую лямку. Захоронен мой прадед в братской могиле в двухстах метрах от деревни Каменка Холмского района Новгородской области. С единственной сохранившейся предвоенной фотографии смотрит один из миллионов людей Земли… Не менее шестидесяти процентов бойцов Красной Армии крестьяне… Это они, привыкшие к тяжелому крестьянскому труду, напрягая силы, вытянули страну из той трясины, в которую ее загнали Сталин и его руководство.»

А если повезло выжить и вернуться, то какими возвращались с войны деды и праеды наших школьников?

«Парни пришли с войны — вот какие наши парни то! Мы все, девчонки, за инвалидов пошли, и безногие, и глухие, и безрукие — всякие. Всех подобрали, да. А что ж, они виноваты, что ли, которые такими с войны пришли? У нас один был, глухой-глухой, а хороший парень был, пошла девчонка замуж за него. И внутри все перебито было. А вот недавно помер. Все жили хорошо… С инвалидом, да. А хороших-то и не было! Мало хороших-то. Хорошие пришли, так они вон уехали, в Москву да за Москву, когда война то кончилась…»

Вытянули, напрягая все силы и повсюду, — это, вероятно, один из важнейших лейтмотивов большинства работ. Эта война коснулась всех, каким бы разным не был передаваемый нам сегодня спустя три поколения семейный опыт. Тех, кто был в оккупации, пережил плен и угон на принудительные работы в Германию, депортирован в Сибирь и Казахстан, чудом выжил в блокаду. Надрывался в трудармии, на рытье окопов, на лесозаготовках и в ГУЛАГе. Сегодняшние подростки и в самом деле последнее поколение, у которого есть еще возможность соприкосновения с этим живым опытом. Только найти свидетелей становится все труднее:

«Самым трудным оказалось найти свидетелей. Мы столкнулись с тем, что не все очевидцы событий хотят поделиться с нами своими воспоминаниями. Некоторые говорят, что мы и не должны знать всю правду о войне, другие боятся последствий своей откровенности, есть и те, кто просто очень болен, и им не до воспоминаний. Однако многие нас просто ждали. Вернее, ждали тех, кого заинтересует настоящая правда о войне, с кем они могут поделиться. Мы слышали от них: «Почему же вы не пришли раньше?», «Теперь и умереть можно спокойно, я рассказал то, что не давало мне покоя долгие годы», многие из них не скрывали своего волнения и слез. Говорили о том, что мы первые, с кем они беседуют на эту тему.»

Сегодня память о войне чаще всего передается нашим подросткам на коммуникативном уровне через женщин — прабабушек и бабушек. И поэтому сравнительно мало в их работах фронтовых эпизодов, описаний боев. Если в семье есть живой фронтовик, сомнения школьников в правдивости лубочных изображений Великой Отечественной иногда находят выражение в форме наивного вопроса: «А ты, дедушка, за кого воевал?» Так трансформируется в их сознании призыв «За Родину, за Сталина!», который на самом деле звучал главным образом в донесениях политруков. В военной реальности, если им, конечно, удается услышать правдивый рассказ, места для такой формулы нет.

«Из воспоминаний моего деда: но никогда, когда в атаку шли, не кричали «За Сталина!» И раненым никто не помогал, как в фильмах показывали. Говорили, например, брать высоту, где немцы засели с пулеметами. Не дай бог нагнешься помогать раненым — сзади тебя свои же расстреляют из пулемета. На то есть санитары, а ты — вперед, не дай бог остановишься, заляжешь где-нибудь… А после войны… не мог лишнего слова сказать, всегда был замкнутый, потому что презрение к тем, кто в плену был… Хотя и не виноват, что туда попал…»

Но большинство историй, которые они слышат, — о жизни в тылу, в оккупации, о бегстве, о разбомбленных эшелонах, о потопленных баржах.

В сотнях записанных рассказов сегодняшние подростки воссоздают уникальную по количеству мелких подробностей и деталей историю тяжелейшей жизни в тылу:

«В 41-м мне было четырнадцать. Я тогда в школе не училась, четыре класса закончила, а потом война началась. Отец на фронте, младшая была, и меня забрали. Мать слепая была. В ФЗО набирали так: если не явился человек, забирают отца или матерь, кто дома, и держат в тюрьме, пока не найдешь дочь. Принуждали насильно, забирали как на фронт. Я хотела укрыться, неделю пожила в Татарке у маминой сестры. Мама пришла, ревет… Нечего было надеть, надо было в Киров идти десять километров. Я полпути прошла, у меня подошвы у ботинок отпали. Я привязала веревкой и так и шла туда, куда забирали, грязно, осень (41-го года). А не пойдешь — тебя судить будут. Вон некоторые сбегали — так по шесть месяцев давали.»

А вот рассказы о военной деревне:

«Мы — изо всех сил. У нас и лошадей то отобрали, так мы на себе! Взяли коляску лошадиную, положим мешок и тащим. Кто за оглоблю, кто за пружину, кто сзади прет! Ой, таскали-таскали эту коляску, теперь говорят пахать! На себе опять. Таскали плуг изо всей силы: тетка одна держит за рогачи, а мы прем. А камни! Камнистое поле-то! Теперь вспахали: «Я больше не пойду! Измоталась!» Прям никак не могу пахать! Ну прям все боли-и-ит!»

При передаче таких рассказов возникают картины трудно представимой любому европейцу военной повседневности. Голод и холод, непосильный, по12–14 часов, труд подростков на военных заводах (где стахановские сто граммов хлеба — прибавка к пайку), и никуда не уйти, не убежать, вернут с милиционером и еще посадят на полгода, на год… Многие бабушки и дедушки откровенно рассказывают, как во время войны «попадали под указы», как получали сроки за невыполнение трудодней, за опоздание на фактически принудительные работы, за так называемую спекуляцию. И мы читаем, как прабабушке дали восемь лет за буханку хлеба, вынесенную голодным детям, а сестра деда за торговлю сахарином с рук получила пять лет и так в лагере и умерла. Все эти, мягко говоря, негероические семейные сюжеты военного времени вызывают у наших авторов только сочувствие.

«Мы шли пешком двести километров. Было очень холодно, снежно и ветрено. Прибыли на станцию Торбеево. Пришла разнарядка идти нам лес валить. На лесоповале уже работали заключенные из Дубравлага. Наша жизнь несмотря на то, что мы были на свободе, ничем не отличалась от их жизни. Разместили нас в бараке на нарах, в котором имелась железная голландка. До рассвета нас выгоняли на работу. Шли в лес, неся с собой пилы, топоры. Работали дотемна. Обед всухомятку: съедали какой-то маленький кусочек хлеба… Мне захотелось бежать. Четыре дня, обходя села, мокрая и голодная, я шла домой… Родители хотели меня скрыть, пряталась я под кроватью от людского глазу. Об этом стало известно председателю, он сообщил в прокуратуру района. Прокурор пригрозил тюремным заключением. Пришлось с котомкой сухарей возвращаться обратно на лесоповал.»

Когда подростки передают эти истории, происходит деидеологизация официального советского образа войны, который сегодня возрождается гораздо активнее, чем это было еще несколько лет назад, — прежде всего на уровне нравственных оценок. Нет работ, где звучало бы осуждение прадеда, сдавшегося в плен, и для наших авторов сегодня не имеет значения, был ли он при этом тяжело ранен или просто оказался в безвыходном положении, главное — тяжесть перенесенных испытаний. Такая же оценка звучит, когда речь заходит о бессмысленных жестокостях в нашей армии, о расстрелах так называемых дезертиров, о штрафбатах.

Отчасти поэтому им так трудно понять, где в рассказе об угоне или плене они сталкиваются с явной мифологией, где — с умолчанием, а где — с вытеснением, ведь все это связано с теми страхами, которые до сих пор испытывают многие рассказчики. Нынешним подросткам все-таки сложно осознать природу этих страхов. Их нисколько не удивляют истории прабабушек и бабушек, угнанных в Германию, когда те вспоминают о том, что все эти годы скрывали. Например, о возникавших порой человеческих отношениях с хозяевами-немцами. А вот реакция «своих» вызывает непонимание и возмущение.

«Люди, воспоминания которых мы записали, попали в рабский трудовой плен в силу трагических обстоятельств. Но они, их семьи подвергались унижениям не только на чужбине, но и в их собственной стране. Их жизнь по возвращению домой была полна лишений и мытарств. Власть после войны создавала дополнительные препятствия в их и без того нелегкой жизни лишь за то, что они стали подневольными рабочими — рабами в трудовом плену. Этих людей в нашем обществе с их проблемами и переживаниями долго как бы старались не замечать. «…А мы молчали. Мы ведь никому не говорили, что в Германии были».»

На примере конкретных судеб они узнают, что возвращение из плена часто вело прямым образом в ГУЛАГ:

«Героя моей работы два месяца везли через всю матушку Россию, наконец, привезли в Воркуту. Снова лагерь, но теперь советский: подходит парень, тоже заключенный каторжник, и спрашивает: «А ты откуда приехал?» А он ему: «Из Германии, из концлагеря Гросс-Розен…»»

Кстати, интерес именно к еще недавно запретным темам, к тому, что до сих пор не вписывается в официальную память, в той или иной степени чувствуется едва ли не во всех работах о войне, просто иногда нашим школьникам трудно добраться до правдивых источников. Надо еще помнить, что военные архивы до сих пор на самом разном уровне остаются едва ли не самыми закрытыми, и поэтому главный их источник — по-прежнему память.

Каким представляется им сегодня образ врага, немца, оккупанта?

Конечно, есть представление о безликой массе, о страшном нашествии, и здесь часто возникает патетика в духе 70-х, однако совершенно отсутствует пафос мести. Скорее можно увидеть стремление дифференцировать, улавливать все, что не входит в рамки лубочных образов. Проявление человеческих чувств и даже иногда взаимной жалости не вызывает удивления и воспринимается порой как нечто само собой разумеющееся.

«В Боровском и Малоярославском районах жители не раз отмечали случаи нормальных, даже человеческих отношений между хозяевами и непрошеными постояльцами. Например, врач-хирург по собственной инициативе оперирует нарыв на руке местной жительницы. По рассказам, немецкие солдаты жаловались местной учительнице немецкого языка на свою подневольную жизнь… Русские женщины иногда по-человечески жалели этих немецких мальчиков. Так, во время бегства немцев из Боровского района в одной из деревень старушка подвезла к дороге, по которой мчались машины и техника, на санках молодого солдата с отмороженными ногами и хотела пристроить его к отступавшим. Сообразив, что больной никому не нужен, она кричала и пыталась доказать, что его оставляют на верную гибель.»

Очень часты рассказы о немецких военнопленных: бабушки и дедушки сегодняшних конкурсантов — это послевоенные подростки, и им, конечно, запомнились вызывавшие недавно такой ужас враги в совсем ином виде:

«Дальше шли солдаты. Это было просто ужасно. Худые, оборванные, наряженные в то, что они отнимали у русских, погибая от холода, хотя и было лето: клетчатые бабьи платки, телогрейки, огромные эрзац валенки. Их надевали поверх своих сапог. Шли они в таких эрзацах как паралитики. Даже не шли, а еле ползли. Многие были замотаны какими-то тряпками. Народ вокруг молчал. Более того — стояла звенящая тишина. Никаких выкриков. Было такое ощущение, что и зрители оцепенели от ужаса. Мимо них шли несчастные люди — тоскливые, безразличные ко всему, отрешенные. Несчастные солдаты, которые расплачиваются за то, что заставили их делать фашисты.»

Война оставила следы в разных местах и регионах, и сейчас, спустя многие десятилетия, чрезвычайно интересно посмотреть на это глазами нынешних подростков.

В местах, бывших зоной оккупации, это история столкновения с врагом, это судьбы угнанных в Германию остарбайтеров и, конечно, партизанское движение. Кстати, как выясняют наши конкурсанты, очевидцы помнят не только немцев-оккупантов, но и венгров, румын и итальянцев.

История партизанского движения чрезвычайно мифологизирована, архивы до сих пор фактически закрыты, но память-то остается. Она весьма и весьма противоречива и часто также не совпадает с официальной советской картиной.

«Теперь я пониманию, почему дедушка с бабушкой не любили вспоминать войну, а только плакали…Страшно не подчиниться немцам, но страшнее не подчиниться партизанам… Может из-за этого страха вспомнить многие из нас и не видят всей правды… История народного партизанского движения необходима, но подлинная.»

А что происходит с памятью о холокосте? Она очень сильно вытеснена. Здесь мы сталкиваемся не просто с молчанием памяти (мы видим, как сегодня буквально уже в последний момент нарушается это молчание, и нарушаются табу, связанные с войной). Но история гибели евреев, которая проходила на глазах у многих свидетелей, в рассказах об оккупации фактически отсутствует. Это понятно. Даже роль наблюдателя в данном случае тяжела и неоднозначна, а в послевоенные годы делалось все, чтобы вытеснить память о массовом уничтожении евреев. Конечно, главные места, связанные с холокостом, теперь уже за пределами России, но есть ведь и российский юг: Краснодар, Ростов, Таганрог.

И все-таки особенно в этом году мы увидели попытки приподнять завесу молчания, докопаться до правды и разбудить даже «взрослую» память. Тогда из пассивных, хоть и внимательных слушателей наши конкурсанты превращаются в активных актеров истории. Такие работы, как бы мало их ни было, вселяют надежду.

«Уже с самого начала меня затянуло: источник, с которым я начала работать, оказался очень интересным. Больше всего меня поразило отношение одноклассников к тому, что я решила заняться такой работой. Многие говорили, что-то вроде: «Тебе заняться нечем?» или «Кому это надо?». Некоторые ребята просто удивленно раскрывали рот, услышав, о чем я пишу. Но их отговорки не убедили меня бросить все, а, наоборот, усилили уверенность в том, что это кому-то нужно. Это нужно именно им, тем ребятам, которые ничего не знают…

Моя цель — понять, что представлял собой оккупационный режим и как люди выживали в условиях «нового порядка». Я хочу понять, какие отношения были между людьми разных национальностей и почему они складывались именно так.»

Конечно, питерские работы главным образом посвящены блокаде, а если о войне пишут подростки из Сибири, с Урала, это фактически история эвакуации (очень сильно изменившей жизнь этих регионов) или тяжелейшего труда — то, что на официальном советском языке называлось подвигом тружеников тыла. А на Дальнем Востоке и в Сибири возникает много рассказов о военнопленных японцах, о которых в Центральной России и не слыхивали. Если работа, например, написана школьниками из Калмыкии или Ингушетии, то в их памяти война — это прежде всего история депортации 44 года. Истории российских немцев — это тоже депортация и трудармия, которая мало чем отличалась от ГУЛАГа. А в Карелии память о войне — это память о финской оккупации, и, как показывают приходящие оттуда работы, эта память не просто жива, она возрождается. В Коми это ГУЛАГ, работающий на победу из последних зэковских сил.

Совершенно закономерно у наших авторов возникает вопрос не только о цене, но и плодах победы, о том, что ждало после войны тех, кто выжил, вернулся, и, самое главное, они видят, как эти люди живут сегодня:

«Здоровье я растратила на торфоразработках в 41-м году, на лесоповале — в 42-м году. А в старости, когда меня замучили болезни, власти забыли мой труд. Умирать уже пора, а память мучает меня чувством обиды за голод, холод, непосильный труд. Я ежемесячно получаю пенсию — 2000 рублей, не хватает даже на лекарства.

Мучились как собаки, и не в зачет, работала всю жисть, работала за шиши… Потому что были бы мы грамотные, может, чего и было бы. А мы неграмотные. Что дадут, то и дадут. Вот как. И военные годы не пошли, ничего… вот и все. Пенсия? Сто восемьдесят… Тысяча восемьсот тридцать рублей… Ну мне хватит…»

Слушая и записывая эти рассказы, школьники понимают, что «в зачет» этим людям и многим из их близких фактически ничего не поставили. Тем непомерней кажется тогда реальная цена победы, в том числе и семейного вклада в нее. Это, безусловно, рождает у наших конкурсантов чувство причастности, заставляет задумываться, прислушиваться и «ставить в зачет».

22 июня 2010
Предисловие. Ирина Щербакова. Места и области памяти