«Национальность» как данность и как выбор
![]() |
![]() |
Несколько дней тому назад автору этих строк довелось впервые публично отвечать на вопрос о своей национальной принадлежности. После моего выступления на международном семинаре под Вроцлавом о взаимоотношениях Украины и Европейского Союза (я говорил о том, что адекватному диалогу мешают, с одной стороны, завышенные ожидания, а, с другой, иррациональные страхи) студентка из Украины задала мне по-английски такой вопрос: «А какой Вы национальности? И какую страну Вы считаете «своей»?». Поскольку в зале были коллеги не только из постсоветского пространства, но и из Западной Европы, я начал свой ответ с попытки рассказать, что представляло собой советское нормативное понятие «национальности» (описанное, в частности, в недавно переведенный на русский книге Жюльет Кадио «Лаборатория империи: Россия/СССР, 1890–1940»
Одобренная Политбюро в декабре 1932 года идея паспортизации населения СССР была воплощена в жизнь к началу Второй мировой войны (весной 1937 г. паспорта получили ок. 40 % населения). В советском паспорте указывались национальность, социальное положение, постоянное место жительства, место работы. Любую, даже самую краткосрочную поездку в другой населенный пункт, граждане СССР в 1930-е гг. должны были отмечать в паспортном столе. Согласно секретному приказу НКВД СССР от 27 апреля 1938 г.
«Самая интернациональная» страна мира периодически проводила репрессии по национальному признаку (для их планирования и успешного проведения паспортизация под контролем НКВД играла немаловажную роль). Первая массовая депортация по национальному признаку была проведена в СССР накануне издания упомянутого выше секретного приказа об определении национальности: летом 1937 года были массово вывезены из приграничных районов корейцы по обвинению в коллективном шпионаже в пользу Японии.
В послевоенном СССР всё большее распространение получала идея «единого советского народа». Однако от институционализации национальности в её нормативном (сталинском) понимании Советский Союз не отказался до конца своего существования. А русские оказались в парадоксальной роли имперской нации без собственной национальной квартиры, что не могло не вылиться в серьёзные проблемы с самоидентификацией постсоветской России. Советский Союз распался по границам национальных республик, которые во многом (но не во всём) были продуктом советской политики. Как неоднократно отмечал Роджер Брубейкер
В постсоветской Украине, в отличии от государств Балтии, не было конфликта по вопросу о гражданстве. В стране был принят «нулевой вариант», по которому гражданами Украины автоматически стали все проживающие на её территории (без каких бы то ни было языковых или иных экзаменов). В украинском паспорте графа «национальность» была упразднена, что приближало страну к западноевропейскому пониманию этого понятия («национальность» как гражданство, а не этническое происхождение). Однако конфликт конституционного и советского определений «национальности» не мог не отразиться в публичном пространстве. Особенно в ситуации сильной инерции мышления в советских категориях.
Поэтому заданный мне вопрос я сначала прочитал если не в логике НКВДистской подозрительности по поводу «нерусских» фамилий, то в логике кадета Кауфмана [
Искренность и наивность спросившей сомнений не вызывала. Но и не отменяли проблему рассуждения о причинах «нормальности» такой ситуации. Особенно в украинском контексте, который характеризуется чрезвычайно сложным и неоднозначным взаимодействием двух основных идентификационных стратегий, которые украинский историк Володымыр Кулык назвал «украинофонной» и «русофонной». Тот же автор обратил внимание на то, что в социологических опросах или при проведении переписи люди часто называют родным язык своей национальности (понимаемой, во многом, в советских категориях), а не язык своего собственного ежедневного употребления. Любопытно, что при этом украинцы следуют логике еще дореволюционных национальных движений. В частности, в Австро-Венгрии при проведении переписи 1880 г. национальные активисты призывали декларировать родным язык своей национальной группы, а не язык повседневного общения. В первой советской переписи, кстати, было заложено иное понимание «родного языка». Центральный статистический комитет СССР определил его как язык, которым человек владеет лучше всего, а не язык его родителей.
Как и в случае с терминологической проблемой «русские–россияне» (кстати, до сих пор не разрешенной при переводе российских дискуссий на английский язык), в постсоветской Украине возникла проблема «нормативных украинцев». В начале 1990-х гг. многие верили в спасительный эффект «дерусификации», которая позволила бы сформировать в Украине единую украинскую украиноговорящую нацию (кроме того, желательно, имеющую собственную автокефальную церковь). Тем не менее, государственная политика Украины никогда не сводилась к такой логике и не может быть корректно описана как «национализирующая». Тем не менее, в публичном пространстве и многих интеллектуальных построениях идеи «нормативности» не утратили своей привлекательности. В Украине до сих пор ведущими политическими силами не было чётко и недвусмысленно сформулировано осознание и принципиальное принятие того, что обществу придется строить государство с нацией, говорящей на двух языках (часто ситуативно) и имеющей как минимум четыре церкви, претендующие на статус национальных (три православных и греко-католическая). Отказ от образа «нормативного украинца» остаётся одним из самых серьёзных тестов на ответственность и рациональность политических элит страны, как украинофонных, так и русофонных.