Двадцатый съезд в мемуарах
Завтра — 60 лет со дня проведения ХХ съезда Компартии, на котором Хрущёв своим докладом положил начало политике десталинизации. О том, как секретный доклад был воспринят советским обществом, — в трёх цитатах из диссидентских мемуаров.
Людмила Алексеева, Пол Голдберг
«Поколение оттепели»
5 марта 1953 года радио объявило о смерти Сталина. Как и большинство людей, я расплакалась. Плакала от беспомощности, оттого, что не могла представить, что? теперь с нами будет. Плакала, потому что чувствовала – к лучшему или к худшему, эпоха закончилась.
Не имея представления о другой жизни, мы оказались совершенно не готовы к периоду либерализации, получившему впоследствии название «оттепель», по одноименной повести Ильи Эренбурга.
25 февраля 1956 года, когда мне было около тридцати, Хрущев потряс делегатов XX съезда Коммунистической партии и весь народ разоблачением Сталина. Великий вождь оказался преступником. Этот съезд положил конец одиноким попыткам подвергнуть сомнению советский строй. Люди переставали бояться, начали высказывать свои мнения, делиться информацией, обсуждать волнующие их вопросы. По вечерам мы собирались в тесных квартирах, читали стихи, предавались воспоминаниям, обменивались новостями. В результате возникала реальная картина того, что происходит в стране. То было время нашего пробуждения.
Руководителей и наставников у нас не было, мы могли учиться только друг у друга.
«Оттепель» стала для нас временем поиска альтернативной системы ценностей, собственного мировоззрения. Пережив сталинизм, мы уже не смогли бы принять никакое
«прогрессивное» учение, навязываемое сверху.
Стремясь избавиться от сталинской доктрины коллективизма, мы постепенно осознавали, что мы не винтики в государственной машине, не безликие члены
«коллектива». Каждый из нас – единственный в своем роде, и каждый имеет право быть самим собой. Не спрашивая разрешений у партии и правительства, мы стали рассуждать и делать выводы: писатели имеют право писать, что они хотят, читатели имеют право выбирать, что им читать, и каждый из нас имеет право говорить то, что думает.
Не мы изобрели стремление к свободе, мы только заново открыли его для себя, в своей стране. По милости «вождя и учителя» мы даже не знали, что на Западе подобные идеи существовали веками. Мы почти ничего не знали о политической философии, отличной от большевистского варианта коммунизма.
Люди начинали жить по новой морали, и делали это ради самих себя. Правительство продолжало упорствовать в своей приверженности коллективизму. По мере того как каждый из нас обретал свою индивидуальность, общество постепенно все больше отдалялось от властей. Тем не менее мы оставались лояльными гражданами. Я не знала ни одного противника социализма в нашей стране, хотя нас и возмущала негуманность нашего общества. Мы подхватили лозунги чехословацких реформаторов, которые вели свою борьбу со сталинизмом. Мы разделяли близкую нам идею «социализма с человеческим лицом». Надежды «пражской весны» нашли отклик в Москве.
Петр Григоренко
«В подполье можно встретить только крыс…»
Но вот прошумел XX съезд. Глухо прокатился слух о закрытом заседании съезда. А вот и сам доклад дошел до нас. Все коммунисты академии собрались в самом большом академическом помещении – в 928 аудитории. Весь доклад был прослушан при гробовом молчании. Окончилось чтение. Стояла та же гробовая тишина. Потом начали подниматься, уходить. Расходилась многосотенная масса, а у меня было чувство, что иду я один, по пустыне. Я не пошел ни на лифт, ни на эскалатор. Начал спускаться по лестнице. Наверно она была заполнена шагающими друзьями по партии, но я, по-прежнему, был «один в пустыне». Поэтому, когда при повороте на второй марш спуска я почувствовал чью-то руку на плече, то даже вздрогнул. Оглянулся – Вечный Петр Пантелеймонович, генерал-лейтенант, ученый секретарь Совета Академии, добряк и умница. Среднего роста, широкоплечий, плотный, но не толстый. Голова большая, глаза добрые, умные. Приметы? Вижу этого человека как живого, люблю его, а примет в нем самом не нахожу. Примета есть, но не в нем, а при нем. Курит (к сожалению, правильнее сказать «курил», так как Петр Пантелеймонович давно покинул мир сей) он махорку, завертывая из газеты огромную цигарку, толщиной в палец в длиною 10-15 сантиметров. Сейчас он положил мне руку на плечо и, глядя на меня, вдруг глубоко запавшими, очень печальными глазами, сказал: «Что, Петро, плохо?» – Очень плохо! – А мне как! Может, там в докладе и правда, но я-то знал Иосифа Виссарионовича другим.
Борис Вайль
Итак, в марте 1956 года во всех парторганизациях зачитывается „письмо Хрущева” (как оно называлось в народе). По Курску только и шли разговоры, что об „этом письме”.
На партийных собраниях, где зачитывалось письмо, видимо, не предполагалось его обсуждение, и если оно все- таки обсуждалось, то стихийно.
В нашей школе на партсобрании завуч Прасковья Ивановна – строгая женщина, которую боялись не только ученики, но и учителя, – сказала о «письме»:
«Все это неправда. Я не верю Хрущеву. Я верю Сталину. Я крестьян в колхоз загоняла – пистолетом. Я голосую против».
Очевидно, этот инцидент не дошел до вышестоящих инстанций, во всяком случае, Прасковья Ивановна осталась на своем месте.
Людей, защищавших Сталина «от Хрущева», мне потом встречалось множество (даже и в лагерях), особенно в последние годы и особенно среди простых людей. Ругают Хрущева, ругают Брежнева и хвалят Сталина – в поездах, в очередях, в закусочных. Все чаще можно увидеть портреты Сталина у шоферов автомашин и автобусов – не в Грузии, а в глуши Смоленской губернии. Власти чувствуют, что такая позиция хотя вроде бы и оппозиционна, но по существу близка им. В этом сталинизме есть и патриотизм, и приверженность строю. В антисталинизме (даже медведевском) власти видят потрясение основ.