Как принять трудное прошлое?
Изучение трагического прошлого необходимо, и не из праздного интереса. Оно имеет совершенно конкретный практический смысл. Какой — лучше всего расскажет сам Юрий Дмитриев. Вот отрывок из его беседы со школьниками-волонтерами, с которыми он приехал в августе 2016 года на Секирину гору, обустраивать заброшенное до 2005 года кладбище заключенных Соловецкого лагеря:
Юрий Дмитриев: Мы с вами находимся, как бы странно это ни звучало, на единственном официальном кладбище заключенных СЛОНа, которое есть на Соловецких островах… В 2005 тут было обнаружено вот у того креста первое захоронение. Мы нашли его под конец экспедиции и успели только убедиться, что там действительно люди… Здесь, где мы сейчас стоим, раньше был непролазный лес, заросший черничником… Здесь у нас 11 [могил], во всех разное количество людей. Кто эти люди, мы пока не знаем, будем искать, может, чего-то поймем. То, что они не все православные – кто бы сомневался. Это был штрафной изолятор, тюрьма в тюрьме, и сюда посылали всех, и без вины, и с виной, невзирая на конфессиональную, национальную принадлежность. Но они все мученики, они все приняли мученическую смерть здесь от рук богоборческой власти. Никто никогда не сопротивлялся тому, что на могилах стоят православные кресты. Хотя тут татары есть, еще кто-то. Ребята, Бог един, Он сам разберется, кого как принять, в какую келью поселить. Но раз в монастыре принято так, давайте будем ставить православные кресты…
Два назад вот на этой могилке стоял портрет в красной рамочке. Дядька такой представительный, чувствуется – военный, хотя в штатском платье, черная земля была привезена, явно не местная, пучок свечек стоял и три гильзы от пистолета Макарова. То есть кто-то приехал сюда, привез земли черноземной и устроил своему предку офицерский салют. Это достойно уважения, что за столько лет человек помнит свои корни. Ведь, понимаете, все мы смертны, все когда-нибудь умрем. Но надо прожить нашу жизнь так, чтобы о нас помнили наши внуки правнуки и передавали из поколения в поколение. Что такое род? Что такое родина, отечество? Все это начинается здесь, у отеческих могил. Кто мне скажет, что такое отечество?
Волонтер: Земля отцов.
Дмитриев: Не просто земля отца, это земля отца, которая передается тебе в наследство и будет кормить твою семью. Когда в старые времена кричали «За Бога, царя и отечество» — это не самое худшее. Бог, понятно, – это вера и идеология. Царь – помазанник Божий, это наш руководитель. А отечество – это та земля, которая кормит твой род и твою семью. За нее дрались. Все было взаимосвязано – не хочешь драться за царя-батюшку, дерись за свою землю, иначе она достанется басурманину какому-нибудь. Что нас делает народом? Что такое народ? Это общность наша с тобой, объединенных каким-то общим далеким предком. Это наша культура, наша история, наши традиции, наши обычаи – это все народ. И вот когда мы народ, нами управлять… ну как-то хреново, мягко выражаясь. Потому что для этого надо знать его культуру, историю, не только знать, но и чтить.
А вот когда мы не знаем, кто наши бабушки, дедушки, чего хорошего они принесли, – мы не народ, мы население. А населением управлять просто: кнут, пряник – оно твое, оно пойдет куда надо, проголосует за «Единую Россию», за Коммунистическую партию, за хрен знает чего. А вот когда ты ощущаешь себя частью народа, ты уже начинаешь задумываться: а что это у нас тут происходит-то? А может, мне такой правитель на фиг не нужен? Вот, поэтому самое главное, чтобы вы здесь ощутили себя не просто населением Российской Федерации, но ощутили себя частью народа.
Вот ты лыбишься, ты мне скажи: знаешь, как прадедушку звали? Чем он знаменит, что он хорошего для страны сделал, для семьи, для твоего рода?
Волонтер: Воевал…
Дмитриев: Где воевал? Как его звали?
Волонтер: Не знаю…
Дмитриев: Вот, бляха-муха! Первым делом, когда ты приедешь домой, ты давай потроши своих родителей, дедушек, бабушек. Вспоминайте все, что у вас было. И начинайте это записывать. Потому что тот большевистский провал в наших родословных, когда нам не надо было знать, кто наши дедушка-бабушка, что они хорошего для страны сделали, когда одни лозунги были в газетах – вот это и делало нас с тобой населением. А я не хочу, чтобы ты был населением. Я хочу, чтобы ты был частью своего народа. Тебе нести ответственность за его культуру, за традиции, за язык, за обычаи.
Дело Хоттабыча
На примере происходящего сейчас с Юрием Дмитриевым[1] мы наблюдаем важную трансформацию, значимую в масштабах всей страны. И возможно, в этом миссия Дмитриева: показать, как в увеличительном стекле, что происходящее с ним – происходит со всей Россией.
Дело в том, что эта история очень ярко отмечает водораздел, который, на самом деле, в нашей стране уже перейден, но мы, может быть, это не все заметили. До определенного времени негласные правила игры состояли в том, что не стоит заниматься политикой в самом конкретном ее понимании (борьба за власть, непосредственное участие в политике), гражданская же активность – это дело граждан. Инициативы чисто гражданские, типа «Возвращения имен» или «Последнего адреса», считаются благонадёжными и не вызывают, кажется, недовольства государства. Даже на «Возвращение имен» приходила, как мы знаем, уполномоченная по правам человека и говорила правильные слова, о том, что это урок для сотрудников правоохранительных органов и силовых ведомств, что нельзя нарушать закон. На Бутовский мемориал приезжал президент (правда, давно), регулярно приезжает патриарх, и даже мемориалы, открытые Дмитриевым, открывались при значительной поддержке властей, а в раскопках захоронений участвовали военные части, то есть, это происходило при участии государства.
Но уже некоторое время этот договор о разделении сфер деятельности нарушен. И очень ярко это происходит с 2014-го года, понятно, какие события с этим связаны. Сотрудники Мемориала говорят, что региональные власти с каждым годом все менее охотно сотрудничают с ними. Чисто гражданская активность перестает быть для государства невинной, не вызывающей напряжения. В частности, то, чем занимается общество Мемориал, до последнего времени с государством в конфликт не входило. Но теперь общество Мемориал объявлено «иностранным агентом».
Музей «Пермь-36» не занимался политикой, тем не менее, стало понятно, что в том виде, в котором он существовал, как чисто негосударственное место памяти – он существовать не может, он был переформатирован. Другой пример — Музей антибольшевистского сопротивления в Подольске. Это частный музей, находящийся на частной территории, но сейчас человека, который его организовал, судят за хранение оружия[2]. Много лет разворачивается история вокруг мемориала жертвам крестьянского восстания в Тамбове. Недавно был в очередной раз демонтирован закладной камень, на месте которого должен был быть построен негосударственный народный мемориал.
Словом, водораздел между политикой и гражданской позицией исчезает или уже исчез. И пример Дмитриева тут очень яркий: человек, занимающийся чисто исследовательской, исторической деятельностью, оказывается в конфликте с государством. И все, кто внимательно наблюдает за этой историей, уверенно говорят о том, что дело против него вызвано политическими причинами. В первую очередь тем, что резонанс, в том числе международный (туда приезжают люди из разных стран, национальные делегации), который эти мемориалы вызывают, – это слишком громкое напоминание о том, что советское государство совершало там преступления, и государство нынешнее не может больше спокойно за этим наблюдать, оно как-то особенно болезненно ощущает в последнее время эту свою преемственность.
Недобитое зло восстанет вновь
Любопытная вещь: тема «недобитого зла», которое возвращается и избежать битвы с которым невозможно, оказывается важной не только для постсоветской России, и даже не только для восточной Европы. Две самые популярные, точнее всего поймавшие нерв и отразившие дух времени сказки для взрослых ХХ — начала ХХI века, «Властелин колец» Толкина и «Гарри Поттер» Джоанн Роулинг, рассказывают о генезисе зла на удивление сходным образом. Зло, сопротивление которому оказывается их главной темой, не рождается из ничего, вообще не рождается, оно воз-рождается, будучи не до конца уничтоженным в прошлом. И невозможность безболезненного сосуществования с непроработанным наследием этого древнего зла, его способность возродиться в прежнем величии, из, кажется, уже почти уничтоженных останков, осознается всей Европой как специфическая проблема нашего времени.
И если нам казалось, что наш дракон умер сам собой, а нам остается просто как-то похоронить останки и как-то не забывать об этом, оказывается, что это не так просто, и драконы сами собой не умирают. И истории, одна из которых — история Дмитриева, говорят именно об этом.
Часто мы слышим, что да, есть «трудные страницы истории», было дело, надо как-то с этим потихоньку разбираться, но, в общем, это в прошлом; зачем постоянно напоминать об этом, зачем «зацикливаться». И вот картинка в ответ – Колпашевский яр:
В Томской области на высоком берегу Оби есть город Колпашево. В 1979-ом году река размыла этот берег, и обнажила человеческие захоронения. Кости, останки тысяч людей поплыли вниз по реке. Все в городе знали, что там был лагерь, все тихо с этим знанием жили. Но вот кости буквально всплыли на поверхность, и надо с этим что-то делать. Из Москвы приходит приказ: закопать. А закопать невозможно. Тогда решили пригнать буксиры с мощными винтами и размыть потоком от винтов этот берег. И пока берег размывали, согнанные жители города ловили плывущие по реке останки, разрубали их на части, привязывали к ним железо и затапливали. Другая часть горожан вылавливала то, что не утонуло, выносила на берег, еще раз разрубала и топила. Это началось первого мая и продолжалось до конца лета.
О чем нам говорит эта история? Во-первых, это только кажется, что память о преступлениях можно скрыть, спрятать от глаз, забыть. Если разбирательства с прошлым не происходит, то рано или поздно река размоет берег и эти трупы поплывут на виду у всех. Второе даже более серьёзно: молчаливо наблюдая за происходящим и отказываясь формулировать собственное отношение к прошлому, мы рано или поздно рискуем оказаться, как эти мирные горожане, не просто сторонними наблюдателями этих плывущих костей, но соучастниками преступления, будем разрубать эти останки и топить их, заново уничтожать.
Работа с прошлым – это работа в настоящем
Говоря о трудном прошлом, невозможно не формулировать собственную позицию по отношению к нему. Работа с прошлым – это неизбежным образом работа с собой, работа с настоящим, и любой историк, занимающийся этой темой, так или иначе, в той или иной степени, становится правозащитником.
Почему мы ходим кругами, и эта тема советского тоталитарного прошлого не отпускает нас? Потому что это никакое не прошлое, и даже не фигурально, а чисто практически. Об этом много написано, и, в частности, об этом писал Максим Трудолюбов в серии статей[3] в газете «Ведомости» в 2008-2012 годах. Мы живем в наследии того времени, и он делит это наследие на три части:
- Материальное наследие. В сталинские годы произошла индустриализация, из аграрной страны Россия стала индустриальной, были построены города, сменились способы производства, уклад жизни всех слоёв общества. Вся окружающая нас материальная действительность – в огромной степени наследие той эпохи. Начиная с государственных границ России и постсоветских государств, в которых мы существуем, границ регионов, структуры административного деления, в котором мы живём. И заканчивая индивидуальным пространством, в котором мы находимся – домами и планировками квартир. Мы живём в материальном наследии того времени – и странно говорить, что мы будем жить так, как будто оставили всё в прошлом. Нет. Планировки наших квартир не позволяют нам этого сделать; не только «сталинские» высотки, но просто само устройство нашего жилья.
- Государственные институты. Все они в России родом из сталинского проекта. Вертикальная система управления, при которой правительство – это набор функционеров, выполняющих спускаемые сверху директивы. Когда политическая деятельность – это не представительский институт, как в демократических странах, а идеологический, имитационный конструкт. Это всё рождено десятилетиями главенства КПСС. И мы до сих пор живём в институциональном наследии этой модели. То же касается института выборов, которые должны создавать только видимость народовластия и обеспечивать легитимность партии власти. Суд, который на самом деле призван не устанавливать справедливость, а реализовывать уже принятые в другом месте решения, и так далее, и так далее.
- Социальное устройство. Оно тоже родом оттуда. Главный пережиток советской модели – государственная монополия на коллективность. Именно оттуда родом панический страх возникновения горизонтальных связей и гражданского взаимодействия и крайне болезненная реакция на любую оппозиционную внесистемную активность.
И эти модели не просто живые, жив принцип, который лежит в их основании: величие государства важнее жизни отдельного человека. Собственно, отсутствие осмысления прошлого и отсутствие квалификации террора как террора тесно связано с невозможностью перевернуть эту иерархию, когда сильное государство – это безусловная ценность, перевешивающая все остальное.
И поскольку мы в огромной степени ещё там, в этом прошлом, реальная коммуникация с ним, которая заставляет говорить о необходимости изменений здесь и сейчас, она страшно трудна. Мы живём над огромным количеством крови, и та перегородка, которая нас отделяет от неё, она очень тонкая. И мы хорошо чувствуем, что стоит нам сделать неаккуратное движение, и мы пробьем эту перегородку и прикоснемся к чему-то очень страшному. И очень понятно, поэтому, что в наших собственных головах и в сознании всего общества выстраиваются целые системы заслонов, механизмов ухода от этой памяти.
Способы заслониться от прошлого
Как работают механизмы ухода от прошлого? Во-первых, просто на уровне чувств и интуитивных реакций, заметно дистанцирование от любого напоминания о нем. Показательная картинка:
Слева изображена Мемориальная церковь кайзера Вильгельма в центре Берлина. Она была разрушена бомбежками в 1943 году, после войны на ее месте хотели построить что-то новое, но под давлением общества законсервировали и оставили как есть. И память, присутствующая в названии церкви, отсылает уже не к кайзеру Вильгельму, а к войне, и эта отсылка предельно зримая, зажмуриться и не увидеть невозможно. А справа — новенький, «с иголочки», Храм Христа Спасителя, и он говорит нам что-то совсем иное: «Всё окей, мы с этим прошлым разобрались, всё нормально теперь».
Но дело в том, что такое болезненное восприятие напоминания о прошлом – признак нездоровья. Здоровая память не боится напоминаний о трагедиях, более того – нуждается в них, потому что «только головой» о таких вещах помнить трудно, нужна помощь чувств и эмоций. Весь Берлин, самый, наверное, яркий пример города-мемориала, города-места памяти, не боится напоминать о прошлом себе в первую очередь, а потом и всему миру. Хотя эти напоминания очень болезненные и очень живые. Вообще ухоженные руины в Европе нормальны, у местных властей не чешутся руки их «реновировать», потому что прошлому можно просто дать быть самим собой. В Москве же, и в России в целом обращает на себя внимание маниакальное желание «выбелить», «реновировать», сделать «с иголочки» (при том что руин неухоженных, просто разрухи, до которой не доходят руки, очень и очень много). Потому что, не дай Бог, остаток реального прошлого позволит наладить с ним эмоциональную связь. Это что касается интуитивных «заслонок».
Есть и механизмы более рациональные, и они широко используются на публичном и государственном уровне. Самый простой и примитивный способ уйти от болезненного разговора о прошлом – сказать: ничего не было, число жертв преувеличено. Этот дискурс хорошо известен и широко представлен. Это отрицание в чистом виде.
Существует более сложный ход — смещение акцентов и перевод стрелок: просто так у нас не сажали, нет дыма без огня, да, были и невинно осужденные, но ведь очень много было действительно диверсантов и так далее. Доходит и до прямого отрицания исторических фактов, как в случае с Сандармохом. Как известно, в какой-то момент замаячила «официальная версия», согласно которой в обнаруженных Дмитриевым могилах «на самом деле» лежат не расстрелянные НКВД жертвы террора, а расстрелянные финнами советские военнопленные[4]. И публично-государственная риторика очень быстро переориентировалась на эту версию: вот, мемориал советским военнопленным, давайте помнить об этом таким образом. Кстати говоря, в музее «Пермь-36» это «экранирование» памяти работает похожим образом: там висят совершенно поразительные плакаты, меняющие акцент с памяти о жертвах репрессий на память о том, как героически заключенные во время войны вместе со всей страной работали на победу. Механизм прост: берется какая-то безопасная тема и делается главной, переводя внимание с преступлений.
Следующий способ: да, все это было, но трогать это не стоит, потому что будет хуже; не надо ворошить прошлое, наш гражданский мир так хрупок, лодка так неустойчива, не надо ее раскачивать. Понятно, на каких страхах это работает, понятно, что у этой позиции есть свои резоны – гражданский мир действительно хрупок, – но обычно это манипуляция, позволяющая не дать разговору принять оборот, чреватый для государства необходимостью объясняться и брать на себя ответственность. Сюда же относится довод, что установление фактов о жертвах репрессий и публикация списков палачей пробудит вражду между потомками жертв и потомками палачей.
Следующий вариант: да, были злодейства, но были экономические успехи, «От великих потрясений к великой Победе» называлась знаменитая выставка в Манеже, идеологом которой стал епископ Тихон (Шевкунов), духовник Путина по сообщениям СМИ. Это эффективный способ обезопасить память, обозначив при этом тему, совершенно обойти которую невозможно. Нам говорят: вот, мы же обсуждаем эти страницы истории, не замалчиваем, – но при этом жертвы уравновешиваются достигнутой победой, а всякий, кто призывает к разговору об ответственности за преступления, выглядит деструктивной силой, нарушителем стабильности.
И вот очень эффектная, по-моему, картинка в качестве иллюстрации этих механизмов. Я упоминал выше Тамбовское, или Антоновское, крестьянское восстание, вспыхнувшее и жестоко подавленное в 1920-21 годах в Тамбовской губернии. Это невероятно страшная история, и удивительно малоизвестная: Тухачевский, который возглавлял подавление этого восстания, использовал против восставших крестьян химическое оружие, погибло более 11 тыс. человек. И вот как выглядит мемориал на месте, где находился концлагерь, в котором держали участников восстания:
Это называется «памятник тамбовскому мужику», на официальных тамбовских сайтах эта скульптура описывается так: «Скульптура Мужика представляет собой землепашца с плугом, смотрящего в небо и попирающего ногами оружие и политические лозунги. Фигура землепашца символизирует собой всё разорённое и нищенствующее тамбовское крестьянство. Землепашец стоит босой и ободранный с крестом на шее на клочке своей земли и с тоской смотрит в небо.».
И там же, не могу не процитировать, внимание: «В последнее время памятник Тамбовскому мужику-землепашцу становится популярным региональным брендом. Выпускаются многочисленные полиграфические и рекламные материалы с изображением памятника. В 2011 году Почта России выпустила серию марок и почтовых конвертов с изображением памятника Мужику. Силуэт памятника Тамбовскому мужику был принят за основу специального регионального знака качества «Тамбовские товары». Этим знаком планируется маркировать продукцию тамбовских товаропроизводителей, чьё высокое качество будет подтверждено независимой экспертизой. В непосредственной близости от памятника Мужику находится ряд других интересных и примечательных объектов: памятник «Жертвам ядерных катастроф», Покровский собор, Мост Влюблённых».
В то же время недалеко от этого памятника в 2000 году гражданские активисты установили памятник жертвам крестьянского восстания. Он простоял год и в 2001 году был украден, после чего на этом месте дважды появлялся закладной камень с надписью, что здесь будет установлен памятник, и дважды демонтировался (в последний раз в прошлом году). Городские власти говорят о том, что на этом месте будет построен «храм примирения», что бы это ни значило.
Работа по изменению себя
Это была попытка описать способы ухода от трудной памяти. Теперь поговорим о самом трудном: что же с этим делать. Процитирую рецензию[5] Григория Дашевского на роман венгерского писателя Петера Эстерхази «Исправленное издание»:
В 2000 году венгерский писатель Петер Эстерхази выпустил книгу “Harmonia caelestis” (“Небесная гармония”) — … произведение, в центре которого отец писателя — наследник знатного рода, при коммунистическом режиме гонимый, сосланный, обнищавший, но не сдавшийся. В первой части романа (…) «мой отец” превращен из реальной фигуры в олицетворение всего рода Эстерхази, всей Венгрии, всей европейской традиции, превращен в вообще отца, вообще человека, вообще литературного персонажа. А вторая часть “Исповедь семьи Эстерхази” — воспоминания о жизни отца и всей семьи в коммунистической Венгрии.
То есть перед нами торжествующий, идеальный образ семьи как гармонической связи поколений и цельной, доброкачественной истории памяти. И эту прекрасную конструкцию увенчивает прекрасный образ отца, мученика и подвижника. Продолжаю цитату:
Но едва закончив этот роман, “гимн отцу”, как потом назовут книгу, Эстерхази узнал, что с 1957 года его отец работал осведомителем госбезопасности. Он стал ходить в архив венгерской госбезопасности, читать досье и делать выписки. И книга “Исправленное издание” (…) — это выписки из агентурных донесений его отца, вместе с комментариями исторического и биографического толка, но, прежде всего, отчет о том, что происходило с самим писателем, с его сознанием, памятью, телом в процессе чтения: “Я наблюдал за собой, словно за подопытным кроликом: как я поведу себя в этой ситуации, что буду делать, сталкиваясь с теми или иными вещами, и что будут те или иные вещи делать со мною?”
Эстерхази с ужасом и отвращением отмечает эволюцию отца — вот он “уже проявляет усердие! Новая ступенька: он впервые активен. Здесь впервые он — их коллега”. Параллельно выписывает современные донесениям исторические факты — вот к 10 годам приговорен такой-то, вот казнен такой-то, — чтобы отнять у донесений даже видимость безобидности. Раз за разом он повторяет — безобидного доносительства не бывает. Еще одна линия — собственных детских воспоминаний, точнее их уничтожения в свете новых фактов: “Следующая встреча (отца с куратором из органов) — в 13.00 у Западного вокзала в день моего рождения. А я-то еще обижался и изумлялся, почему он опаздывает, почему явился поддатый и, осклабившись, вместо меня разом задул все девять свечей на торте. Учись, сорванец, с гордостью сказал он». И он, как и обещал, тщательно отмечает собственные реакции. “Я могу только выть и стенать, испытывая даже не боль, а нечто граничащее с потерей сознания”. “Я побагровел и едва не лишился сознания”. Слезы и приступы жалости к себе посещают его с такой частотой, что он отмечает их сокращенно, в скобках — «с.», «ж.с.». Он не отмежевывается от отца, как можно было бы подумать, а исторгает, чуть ли не изблевывает его из себя — и потом заново пытается соединиться с ним и в отчаянных или издевательских комментариях, обращенных к отцу, и в самом процессе переписывания.
То, о чем пишет Эстерхази — это именно работа с собой именно через возвращение туда, почти до психодрамы и параллельной реальности. Эта работа мучительная, но каким-то образом оказывается, что именно такая работа позволяет не просто принять, но объединяет.
«Только в Венгрии эту книгу прочтут сотни тысяч … — пишет один из рецензентов, — от этой истории невозможно освободиться… В данном случае важен не я, не автор, не его отец, а все мы. Эта книга о нас. Пытаясь разобраться своем в самом что ни на есть личном деле, писатель, словно бы между прочим, объединяет нацию».
Вот это — реальная работа с прошлым. Она происходит в человеке и меняет его в настоящем. Это очень важный критерий, только так эта работа по-настоящему и может совершаться. Она должна касаться настоящего и менять настоящее. Строго говоря, национальное покаяние – это метафора: говоря о нем, мы описываем общественный процесс языком, который относится к личной духовной работе. Это, в общем, условность. Но главное — для него необходима внутренняя работа.
Именно поэтому просьба о прощении — не ритуал, не формальность, а важная вещь, она завязывает прошлое зло на меня. Это я прошу прощения, именно я, а не кто-то посторонний, выстраиваю свои отношения с прошлым. И часто, или даже как правило, прощения просят не те, кто совершал зло.
В связи с этим следующая картинка:
Это знаменитое коленопреклонение канцлера ФРГ Вилли Брандта в Варшаве в 1970 году. Брандт был антифашистом, чудом спавшимся от нацистов, у него лично оснований просить прощения на совершенное нацистами было меньше, чем у многих и многих других. Немецкий лютеранский пастор Мартин Нимёллер, автор знаменитый фразы, «когда пришли за коммунистами я молчал», был кроме того инициатором первого в послевоенной истории Германии покаянного документа, так называемого «Штутгартского исповедования вины», принятого в октябре 1945 года. В этом тексте представители Евангелической церкви Германии заявляли, что церковь берет на себя ответственность за произошедшее в годы существования Рейха, потому что «и через нас» пришло то, зло, которое пришло. И на именно такой формулировке, на принятии непосредственной ответственности настаивал Нимёллер, посаженный Гитлером в лагерь и отсидевший там семь лет. Кажется, уж он-то мог бы и не говорить о своей ответственности. Но этот процесс завязывания совершенного зла на себя — необходимое условие настоящего разговора на эту тему, в который постепенно вовлекается все более широкий круг людей и, возможно, со временем, все общество.
Если государство, говорящее о необходимости принятия ответственности за преступления прошлого, при этом продолжает наказывать людей за инакомыслие, то скорее всего, с его принятием ответственности что-то не так. Скорее всего, оно притворяется. Если религиозная община, призывающая к национальному покаянию за преступления тоталитаризма, сама при этом существует в режиме авторитарного управления, то скорее всего, это покаяние окажется внутренне несвободным, похожим на комсомольскую кампанию, а призывы эти будут касаться только безопасных для отношения с начальством вещей. Если общество, боящееся войны и нищеты, национального унижения и разрухи, при этом одобряет ужесточение законов против несогласных и тоскует по сильной руке, то скорее всего, это общество сильно рискует навлечь на себя на себя и разруху, и нищету, и национальное унижение.
Общая память как условие примирения
Так понимаемая работа с прошлым, ведущаяся в настоящем, – это обязательно еще и наведение мостов, выстраивание общего пространства, которое было разрушено. Именно поэтому утверждения, что память о трагедиях ведет к разделениям на потомков жертв и палачей и разрушает гражданский мир — чистой воды манипуляция. Такое разбирательство не ведет к разделению общества, а разрушает монолитную картину истории и представление об обществе, о народе, как о монолите. Единый образ прошлого, монолитный образ общества и государства необходим тогда, когда общество, в реальности, разделено, и его приходится собирать внешним объединяющим нарративом, попугивая ужасами, которыми якобы чреват отказ от этого нарратива.
В этом смысле показательна ситуация с нашим представлением о Великой Отечественной войне. Ведь история войны состоит из разных эпизодов: с одной стороны, человеческий героизм, а с другой — система управления, при которой противника забрасывали телами. Но в официальной риторике настойчиво продвигается только одна, «героическая» версия прошлого, и шаг влево или вправо от нее считается опасным, потому что грозит разрушить красивую конструкцию Победы. В этом контексте, например, власовцы воспринимаются как нечто, взрывающее картину мира, так что про них вообще лучше не вспоминать. Такая модель держится как раз на том, что внутри все очень нестабильно, и эту нестабильность нужно сдерживать героической картинкой, как бочку кольцами, иначе все распадется.
«Возможно, никакой объединяющей версии истории или общего пантеона национальных героев создать сейчас попросту невозможно — пишет в одной из статей публицист Юрий Сапрыкин, – просто потому что общество перестало быть монолитным. (…) Вопрос не в том, чтобы вытеснить неправильную версию правильной, а в том, чтобы разные версии могли существовать рядом, не объявляя друг другу войну на уничтожение». В социологии и политологии это называется инклюзивной моделью памяти, моделью, включающей разные представления о прошлом, которые могут сосуществовать в рамках целого, не раскалывая его. Но инклюзивная модель может существовать только на прочном фундаменте, который обеспечивает ее устойчивость. Этим фундаментом должен быть безусловный консенсус относительно основных ценностей, в частности, консенсус о том, что произошедшее в СССР – это преступление, которое не имеет оправданий.
Как в случае отдельных людей, так и в случае общества, нахождение общего языка и преодоление разделяющих ужасов возможно только на почве откровенных разговоров об этом, — только так строится эта самая инклюзивная модель. И поэтому не случайно, а естественно, что акции вроде «Возвращения имен» или расследование Дениса Карагодина (одним из его результатов было письмо Карагодину от внучки одного из тех, кто расстрелял его прадеда и их последующее примирение) не устанавливают границы, а размыкают их. Именно там могут по-настоящему встретится потомки жертв и потомки палачей. Это возможно только на общем основании осуждения преступлений и благодарного желания войти в это наследство, а не отказываться от него. Такая память ломает границы не только между палачами и жертвами. Она размыкает границы прошлого, выходя в настоящее, и заставляет ломать конструкцию, в которой мы существуем, когда государство оказывается важнее человека. И отсюда смычка памяти о репрессиях с правозащитой и политикой вообще. Невозможно отделение от политики, сохранение памяти о жертвах — это политика, так же как честное свидетельство историка, журналиста, гражданина – это политика. Безопасного пространства тихого уважения к прошлому, не выходящего на поле политики, больше не существует.
Принятие прошлого как вступление в наследство
Разговор о принятии прошлого – это разговор о вхождении в наследие: по аналогии со вступлением в наследство, мы принимаем на себя и славу нашего почившего предка, и его замечательные деяния, и его долги, и его грехи. Невозможно вступить в наследство, взяв только одну часть целого: либо ты от него дистанцируешься, либо ты принимаешь все.
Точно так же принятие прошлого — составной процесс, с одной стороны это осуждение преступлений, а с другой стороны это желание связать себя с прошлым, сказать, что это прошлое мое. В истории нашей страны есть уже хорошо наработанная модель отказа: да, вот это было плохо, откажемся от этого, это никуда не годится, разрушим до основания, будем строить что-то новое. Это приводит к тому, что история бесконечно повторяется, черта по-настоящему не подводится, уроки не извлекаются, вступления в наследство не происходит. То есть первым условием принятия прошлого оказывается осуждение по отношению к тому, что достойно осуждения, а вторым — благодарность за то, что достойно благодарности. Ведь говорить о том, что весь советский период был преступным, тоже не стоит — это расколет общество, да и это просто неправда.
Эстерхази проклинает отца, издевается над ним, плачет, но через эту ненависть, слезы, жалость к себе, он на самом деле «выясняет отношения» с собственным отцом. То есть речь идет о принятии прошлого как противоположности отказа от него.
Такое принятие прошлого может оказаться делом, способным задействовать все общество. Та часть нашего общества, которая говорит о репрессиях, также много говорит о необходимости покаяния, осуждения преступлений, Нюрнберга над коммунизмом и так далее. Этот разговор, как ни странно, довольно безопасен для государства, потому что в условиях России он довольно маргинален. Большая часть общества этого не слышит, потому что заслонки в принципе закрыты и работают все вышеуказанные механизмы, а для молодежи это вообще все менее актуально, для нее Сталин – почти такой же мифологический персонаж, как Наполеон.
На одном круглом столе я познакомился с немецким католическим священником, который 20 лет работает в Центре молитвы и диалога в Освенциме. Я спросил его, можно ли заставить человека каяться. Он сказал: нет, конечно, заставить каяться невозможно. Но можно человека поставить в ситуацию, когда он смотрит в глаза жертвам. Вот что происходит в музее Аушвица? Туда приезжают очень разные люди, часто совершенно случайные, например, группы школьников, у которых это часть школьной программы. И когда они видят глаза жертв на фото, когда они видят все, что там происходило, это часто запускает внутреннюю работу у самого неподготовленного человека, не собирающегося ни в чем каяться. То, что можем делать мы, то, что может делать гражданское общество — это напоминать, создавать возможности для встречи глаза в глаза с жертвами.
Если вместо того, чтобы говорить Нюрнберге и декоммунизации, просто предлагать, как предлагает Дмитриев, вглядываться в эти могилы, постоянно напоминать, что это море крови плещется где-то совсем рядом, что прошлое с нами, от него никуда не деться и нельзя идти никуда дальше, не разобравшись с ним — такой процесс принятия прошлого действительно может стать общенациональным.
И тут мы возвращаемся к тому, о чем говорит Дмитриев мальчику перед соловецким крестом: память о прошлом нашей семьи делает нас из населения народом. Принимая прошлое, мы вступаем в права наследства, связывая разорванную ткань времени, мы латаем разорванную социальную ткань — важно, что это единый процесс. Таким образом, признаком и, может быть, условием настоящего принятия прошлого оказывается усилие примирения. И преодолевать на этом пути приходится не столько сопротивление прошлого, сколько сопротивление настоящего. И это сопротивление может быть действительно довольно агрессивным — вероятно, нам предстоит серьезная битва. Но древнее зло необходимо все же окончательно похоронить.
[1] Cтатья написана по мотивам лекции, прочитанной Николаем Эппле в 2017 году.
[2] «См, например: «Наше наследие: Фундамент России» в № 2515 от 25.12.2009; «Республика: Похоронить гебистское прошлое» в № 2999 от 09.12.2011; «Республика: Акционерное общество “Сталинизм”» в № 3218 от 26.10.2012; «Смена программного обеспечения» от 12.10.2012.
[3] В конце июня 2017 года создатель музея Владимир Мелихов был приговорен к году ограничения свободы. В январе 2019 с обыском из ФСБ пришли в другой его музей истории казачества, в Ростовской области, – на этот раз в связи с подозрениями в экстремистской деятельности.
[4] В августе 2018 года в Сандармохе вела раскопки экспедиция Российского военно-исторического общества. Задачей экспедиции было подтвердить «финскую» версию истории Сандармоха, однако результатом ее работы было обнаружение останков пяти человек неустановленной национальности, одежда которых, по мнению представителей РВИО, напоминает шинели советских военнослужащих. О «финской» версии событий см. большое расследование Анны Яровой «Переписать Сандармох. Кто и зачем пытается изменить историю расстрелов и захоронений в Карелии» // 7х7, 13 декабря 2017 года.
[5] Изгнание отца. Григорий Дашевский об «Исправленном издании» Петера Эстерхази // Коммерсант-Weekend, 23.01.2009 — https://www.kommersant.ru/doc/1104603.