Стихотворения российских поэтов о терроре и репрессиях
К годовщине смерти Сталина «Уроки истории» составили подборку стихотворений русскоязычных (русских, советских, российских, украинских) авторов о репрессиях. В подборку вошли поэты разных поколений и судеб – от классиков Серебряного века до «шестидесятников» и наших современников.
Автор подборки – Ирина Щербакова.
Анна Ахматова (1889-1966)
Реквием
Нет, и не под чуждым небосводом,
И не под защитой чуждых крыл,-
Я была тогда с моим народом,
Там, где мой народ, к несчастью, был.
1961
Вместо предисловия
В страшные годы ежовщины я провела семнадцать месяцев в тюремных очередях в Ленинграде. Как-то раз кто-то «опознал» меня. Тогда стоящая за мной женщина, которая, конечно, никогда не слыхала моего имени, очнулась от свойственного нам всем оцепенения и спросила меня на ухо (там все говорили шепотом):
– А это вы можете описать?
И я сказала:
– Могу.
Тогда что-то вроде улыбки скользнуло по тому, что некогда было ее лицом.
1 апреля 1957, Ленинград
Посвящение
Перед этим горем гнутся горы,
Не течет великая река,
Но крепки тюремные затворы,
А за ними «каторжные норы»
И смертельная тоска.
Для кого-то веет ветер свежий,
Для кого-то нежится закат -
Мы не знаем, мы повсюду те же,
Слышим лишь ключей постылый скрежет
Да шаги тяжелые солдат.
Подымались как к обедне ранней,
По столице одичалой шли,
Там встречались, мертвых бездыханней,
Солнце ниже, и Нева туманней,
А надежда все поет вдали.
Приговор… И сразу слезы хлынут,
Ото всех уже отделена,
Словно с болью жизнь из сердца вынут,
Словно грубо навзничь опрокинут,
Но идет… Шатается… Одна…
Где теперь невольные подруги
Двух моих осатанелых лет?
Что им чудится в сибирской вьюге,
Что мерещится им в лунном круге?
Им я шлю прощальный свой привет.
Март 1940
Вступление
Это было, когда улыбался
Только мертвый, спокойствию рад.
И ненужным привеском качался
Возле тюрем своих Ленинград.
И когда, обезумев от муки,
Шли уже осужденных полки,
И короткую песню разлуки
Паровозные пели гудки,
Звезды смерти стояли над нами,
И безвинная корчилась Русь
Под кровавыми сапогами
И под шинами черных марусь.
1
Уводили тебя на рассвете,
За тобой, как на выносе, шла,
В темной горнице плакали дети,
У божницы свеча оплыла.
На губах твоих холод иконки,
Смертный пот на челе… Не забыть!
Буду я, как стрелецкие женки,
Под кремлевскими башнями выть.
[Ноябрь] 1935, Москва
2
Тихо льется тихий Дон,
Желтый месяц входит в дом.
Входит в шапке набекрень,
Видит желтый месяц тень.
Эта женщина больна,
Эта женщина одна.
Муж в могиле, сын в тюрьме,
Помолитесь обо мне.
1938
3
Нет, это не я, это кто-то другой страдает.
Я бы так не могла, а то, что случилось,
Пусть черные сукна покроют,
И пусть унесут фонари…
Ночь.
1939
4
Показать бы тебе, насмешнице
И любимице всех друзей,
Царскосельской веселой грешнице,
Что случится с жизнью твоей -
Как трехсотая, с передачею,
Под Крестами будешь стоять
И своею слезою горячею
Новогодний лед прожигать.
Там тюремный тополь качается,
И ни звука – а сколько там
Неповинных жизней кончается…
1938
5
Семнадцать месяцев кричу,
Зову тебя домой,
Кидалась в ноги палачу,
Ты сын и ужас мой.
Все перепуталось навек,
И мне не разобрать
Теперь, кто зверь, кто человек,
И долго ль казни ждать.
И только пыльные цветы,
И звон кадильный, и следы
Куда-то в никуда.
И прямо мне в глаза глядит
И скорой гибелью грозит
Огромная звезда.
1939
6
Легкие летят недели,
Что случилось, не пойму.
Как тебе, сынок, в тюрьму
Ночи белые глядели,
Как они опять глядят
Ястребиным жарким оком,
О твоем кресте высоком
И о смерти говорят.
Весна 1939
7
Приговор
И упало каменное слово
На мою еще живую грудь.
Ничего, ведь я была готова,
Справлюсь с этим как-нибудь.
У меня сегодня много дела:
Надо память до конца убить,
Надо, чтоб душа окаменела,
Надо снова научиться жить.
А не то… Горячий шелест лета,
Словно праздник за моим окном.
Я давно предчувствовала этот
Светлый день и опустелый дом.
[22 июня] 1939, Фонтанный Дом
8
К смерти
Ты все равно придешь – зачем же не теперь?
Я жду тебя – мне очень трудно.
Я потушила свет и отворила дверь
Тебе, такой простой и чудной.
Прими для этого какой угодно вид,
Ворвись отравленным снарядом
Иль с гирькой подкрадись, как опытный бандит,
Иль отрави тифозным чадом.
Иль сказочкой, придуманной тобой
И всем до тошноты знакомой,-
Чтоб я увидела верх шапки голубой
И бледного от страха управдома.
Мне все равно теперь. Клубится Енисей,
Звезда Полярная сияет.
И синий блеск возлюбленных очей
Последний ужас застилает.
19 августа 1939, Фонтанный Дом
9
Уже безумие крылом
Души накрыло половину,
И поит огненным вином
И манит в черную долину.
И поняла я, что ему
Должна я уступить победу,
Прислушиваясь к своему
Уже как бы чужому бреду.
И не позволит ничего
Оно мне унести с собою
(Как ни упрашивай его
И как ни докучай мольбою):
Ни сына страшные глаза -
Окаменелое страданье,
Ни день, когда пришла гроза,
Ни час тюремного свиданья,
Ни милую прохладу рук,
Ни лип взволнованные тени,
Ни отдаленный легкий звук -
Слова последних утешений.
4 мая 1940, Фонтанный Дом
10
Распятие
Не рыдай Мене, Мати,
во гробе зрящия.
Хор ангелов великий час восславил,
И небеса расплавились в огне.
Отцу сказал: «Почто Меня оставил!»
А матери: «О, не рыдай Мене…»
1938
___
Магдалина билась и рыдала,
Ученик любимый каменел,
А туда, где молча Мать стояла,
Так никто взглянуть и не посмел.
1940, Фонтанный Дом
Эпилог
I
Узнала я, как опадают лица,
Как из-под век выглядывает страх,
Как клинописи жесткие страницы
Страдание выводит на щеках,
Как локоны из пепельных и черных
Серебряными делаются вдруг,
Улыбка вянет на губах покорных,
И в сухоньком смешке дрожит испуг.
И я молюсь не о себе одной,
А обо всех, кто там стоял со мною,
И в лютый холод, и в июльский зной
Под красною ослепшею стеною.
II
Опять поминальный приблизился час.
Я вижу, я слышу, я чувствую вас:
И ту, что едва до окна довели,
И ту, что родимой не топчет земли,
И ту, что красивой тряхнув головой,
Сказала: «Сюда прихожу, как домой».
Хотелось бы всех поименно назвать,
Да отняли список, и негде узнать.
Для них соткала я широкий покров
Из бедных, у них же подслушанных слов.
О них вспоминаю всегда и везде,
О них не забуду и в новой беде,
И если зажмут мой измученный рот,
Которым кричит стомильонный народ,
Пусть так же они поминают меня
В канун моего поминального дня.
А если когда-нибудь в этой стране
Воздвигнуть задумают памятник мне,
Согласье на это даю торжество,
Но только с условьем – не ставить его
Ни около моря, где я родилась:
Последняя с морем разорвана связь,
Ни в царском саду у заветного пня,
Где тень безутешная ищет меня,
А здесь, где стояла я триста часов
И где для меня не открыли засов.
Затем, что и в смерти блаженной боюсь
Забыть громыхание черных марусь,
Забыть, как постылая хлопала дверь
И выла старуха, как раненый зверь.
И пусть с неподвижных и бронзовых век
Как слезы, струится подтаявший снег,
И голубь тюремный пусть гулит вдали,
И тихо идут по Неве корабли.
Анна Баркова (1901-1976)
Благополучие раба
И вот благополучие раба:
Каморочка для пасквильных писаний.
Три человека в ней. Свистит труба
Метельным астматическим дыханьем.
Чего ждет раб? Пропало все давно,
И мысль его ложится проституткой
В казенную постель. Все, все равно.
Но иногда становится так жутко…
И любит человек с двойной душой,
И ждет в свою каморку человека,
В рабочую каморку. Стол большой,
Дверь на крючке, замок-полукалека..
И каждый шаг постыдный так тяжел,
И гнусность в сердце углубляет корни.
Пережила я много всяких зол,
Но это зло всех злее и позорней.
1954
Тоска татарская
Волжская тоска моя, татарская,
Давняя и древняя тоска,
Доля моя нищая и царская,
Степь, ковыль, бегущие века.
По солёной казахтанской степи
Шла я с непокрытой головой.
Жаждущей травы предсмертный лепет,
Ветра и волков угрюмый вой.
Так идти без дум и без боязни,
Без пути, на волчьи на огни,
К торжеству, позору или казни,
Тратя силы, не считая дни.
Позади колючая преграда,
Выцветший, когда-то красный флаг,
Впереди – погибель, месть, награда,
Солнце или дикий гневный ирак.
Гневный мрак, пылающий кострами, –
То горят большие города,
Захлебнувшиеся в гнойном сраме,
В муках подневольного труда.
Всё сгорит, всё пеплом поразвеется.
Отчего ж так больно мне дышать?
Крепко ты сроднилась с европейцами,
Темная татарская душа.
1954
«Опять казарменное платье…»
Опять казарменное платье,
Казенный показной уют,
Опять казенные кровати –
Для умирающих приют.
Меня и после наказанья,
Как видно, наказанье ждет.
Поймешь ли ты мои терзанья
У неоткрывшихся ворот?
Расплющило и в грязь вдавило
Меня тупое колесо…
Сидеть бы в кабаке унылом
Алкоголичкой Пикассо.
17 сентября 1955
Татьяна Бек (1949-2005)
«В спецодежде и кепочке…»
Р. Сабитову
В спецодежде и кепочке
он, не вдаваясь в оттенки,
Принесет вам багульник
в начале холодного марта,
…Татарчонок московский,
рожденный в бутырском застенке,
И взращенный детдомом,
и выросший выше стандарта…
Обращаюсь к тирану,
который кровав и коварен:
На имперском Олимпе
понятны любые уловки.
Только что тебе сделал
неграмотный дворник-татарин
И подруга его,
убиравшая снег на Петровке?
…Он – тюремная карточка
в ворохе сталинских метрик,
Он – сиротской обители
неунывающий житель,
Он – рабочая косточка,
– если хотите: электрик, –
Он – детей ненаглядных
родитель и усыновитель…
Волевая надежда моя
никогда не потухнет.
Я историю вижу
как битву тирана с мальчишкой.
Победил ч е л о в е к.
Вот он чаю напьется на кухне
И уйдет от меня –
обязательно с книгой подмышкой.
Я еще не сказала,
что он – исключительный книжник!
…Он – улыбчивый, тихий
и, точно багульник, упорный,
Он – по виду чудак,
а когда приглядишься, подвижник
Этой жизни безжалостной,
этой распутицы черной…
Ольга Берггольц (1910-1975)
«Нет, не из книжек наших скудных…»
И я не могу иначе…
Лютер
Нет, не из книжек наших скудных,
Подобья нищенской сумы,
Узнаете о том, как трудно,
Как невозможно жили мы.
Как мы любили горько, грубо,
Как обманулись мы любя,
Как на допросах, стиснув зубы,
Мы отрекались от себя.
Как в духоте бессонных камер
И дни, и ночи напролет
Без слез, разбитыми губами
Твердили «Родина», «Народ».
И находили оправданья
Жестокой матери своей,
На бесполезное страданье
Пославшей лучших сыновей
О дни позора и печали!
О, неужели даже мы
Тоски людской не исчерпали
В открытых копях Колымы!
А те, что вырвались случайно,
Осуждены еще страшней.
На малодушное молчанье,
На недоверие друзей.
И молча, только тайно плача,
Зачем-то жили мы опять,
Затем, что не могли иначе
Ни жить, ни плакать, ни дышать.
И ежедневно, ежечасно,
Трудясь, страшилися тюрьмы,
Но не было людей бесстрашней
И горделивее, чем мы!
«На собранье целый день сидела…»
На собранье целый день сидела -
то голосовала, то лгала…
Как я от тоски не поседела?
Как я от стыда не померла?..
Долго с улицы не уходила –
только там сама собой была.
В подворотне – с дворником курила,
водку в забегаловке пила…
В той шарашке двое инвалидов
(в сорок третьем брали Красный Бор)
рассказали о своих обидах, –
вот – был интересный разговор!
Мы припомнили между собою,
старый пепел в сердце шевеля:
штрафники идут в разведку боем -
прямо через минные поля!..
Кто-нибудь вернется награжденный,
остальные лягут здесь – тихи,
искупая кровью забубенной
все свои небывшие грехи!
И соображая еле-еле,
я сказала в гневе, во хмелю:
«Как мне наши праведники надоели,
как я наших грешников люблю!»
1949
Виктор Боков (1914-2009)
«От неизвестности томим…»
От неизвестности томим,
Я жду. Наверно, скоро
Разбудят именем моим
Молчанье коридора.
И выведут меня на двор
С последними вещами,
Я на тюрьму свой кину взор,
Махну ей на прощанье.
Пять выстрелов разбудят тишь,
Из них два холостые.
И та на землю полетишь,
И, как земля, остынешь.
А те, что выстрелили, пять
Уйдут, чтобы напиться,
Никто из них не будет знать,
Кто ночью был убийца.
Ужли оборваны пути,
К спасению дорог нет?
Ужли у всех убийц пяти
В руках наган не дрогнет?
Тогда прощай, любимый край,
Тебе служил я честно.
В твоей земле мне, так и знай,
Лежать не будет тесно!
Осень 1942. Старо-Кузнецкая тюрьма
Снегирь
На восток бежит снегирь,
На груди зарю неся.
– Как страну зовут?
– Сибирь.
– Я хочу домой.
– Нельзя!
– Сам откуда, конвоир?
– Курский. Слышали –
Оскол? –
С земляком заговорил,
И повеяло тоской.
– Эй, ребята, понужай! –
В небо смотрит мирный штык.
– Как там нынче урожай?
– Ничего, живёт мужик.
– Ты, земляк, убил кого?
– Даже тронуть не хотел.
– Не тушуйся, ничего,
Как-нибудь да между дел.
Бьют копыта в нежный лёд,
В полынье пойт вода.
– Бог и счастие пошлёт,
У него не все беда.
– От тюрьмы да от сумы… –
Кто-то начал и замолк.
На зарю, на край сурьмы,
Крупной рысью вышел волк…
1943 В командировке лагерной
Виктор Василенко (1905-1991)
«Я вычерпаю ложкой…»
Я вычерпываю ложкой
тюремную баланду.
Я ем жадно, прикрывая миску
всей грудью,
низко опустив голову, –
и так делают все.
Рука моя опирается
на выщербленный,
изъеденный рубцами,
тюремный стол.
Мы едим жадно.
В эти минуты
в столовой молчание.
Нет разговоров.
Все ушли в еду.
И когда ложка
погружается в остывающую
баланду,
где плавают редкие хлопья
подмороженного картофеля,
тонкие листья капусты, –
в эти минуты,
если бы кто-нибудь сказал,
что нас поведут
расстреливать,
и тут мы
не оглянулись бы
на говорившего.
1953
Андрей Вознесенский (1933-2010)
«Не надо околичностей…»
Не надо околичностей,
не надо чушь молоть.
Мы – дети культа личности,
мы кровь его и плоть.
Мы выросли в тумане,
двусмысленном весьма,
среди гигантомании
и скудости ума.
Отцам за Иссык-Кули,
за домны, за пески
не орденами – пулями
сверлили пиджаки.
И серые медали
довесочков свинца,
как пломбы, повисали
на души, на сердца.
Мы не подозревали,
какая шла игра.
Деревни вымирали.
Чернели вечера.
И огненной подковой
горели на заре
венки колючих проволок
над лбами лагерей.
Мы люди, по распутью
ведомые гуськом,
продутые, как прутья,
сентябрьским сквозняком.
Мы – сброшенные листья,
мы музыка оков.
Мы мужество амнистий
и сорванных замков.
Распахнутые двери,
сметённые посты.
И ярость новой ереси,
и яркость правоты.
1956
Максимилиан Волошин (1877-1932)
Гражданская война
Одни восстали из подполий,
Из ссылок, фабрик, рудников,
Отравленные темной волей
И горьким дымом городов.
Другие из рядов военных,
Дворянских разоренных гнезд,
Где проводили на погост
Отцов и братьев убиенных.
В одних доселе не потух
Хмель незапамятных пожаров,
И жив степной, разгульный дух
И Разиных, и Кудеяров.
В других – лишенных всех корней –
Тлетворный дух столицы Невской:
Толстой и Чехов, Достоевский –
Надрыв и смута наших дней.
Одни возносят на плакатах
Свой бред о буржуазном зле,
О светлых пролетариатах,
Мещанском рае на земле…
В других весь цвет, вся гниль империй,
Все золото, весь тлен идей,
Блеск всех великих фетишей
И всех научных суеверий.
Одни идут освобождать
Москву и вновь сковать Россию,
Другие, разнуздав стихию,
Хотят весь мир пересоздать.
В тех и в других война вдохнула
Гнев, жадность, мрачный хмель разгула,
А вслед героям и вождям
Крадется хищник стаей жадной,
Чтоб мощь России неоглядной
Размыкать и продать врагам:
Сгноить ее пшеницы груды,
Ее бесчестить небеса,
Пожрать богатства, сжечь леса
И высосать моря и руды.
И не смолкает грохот битв
По всем просторам южной степи
Средь золотых великолепий
Конями вытоптанных жнитв.
И там и здесь между рядами
Звучит один и тот же глас:
«Кто не за нас – тот против нас.
Нет безразличных: правда с нами».
А я стою один меж них
В ревущем пламени и дыме
И всеми силами своими
Молюсь за тех и за других.
22 ноября 1919
На дне преисподней
Памяти А. Блока и Н. Гумилёва
С каждым днём всё диче и всё глуше
Мертвенная цепенеет ночь.
Смрадный ветр, как свечи, жизни тушит:
Ни позвать, ни крикнуть, ни помочь.
Тёмен жребий русского поэта:
Неисповедимый рок ведёт
Пушкина под дуло пистолета,
Достоевского на эшафот.
Может быть, такой же жребий выну,
Горькая детоубийца – Русь!
И на дне твоих подвалов сгину,
Иль в кровавой луже поскользнусь,
Но твоей Голгофы не покину,
От твоих могил не отрекусь.
Доконает голод или злоба,
Но судьбы не изберу иной:
Умирать, так умирать с тобой,
И с тобой, как Лазарь, встать из гроба!
12 января 1922
Владимир Высоцкий (1938-1980)
«Я никогда не верил в миражи…»
Я никогда не верил в миражи,
В грядущий рай не ладил чемодана -
Учителей сожрало море лжи
И выплюнуло возле Магадана.
Но свысока глазея на невежд,
От них я отличался очень мало -
Занозы не оставил Будапешт,
А Прага сердце мне не разорвала.
А мы шумели в жизни и на сцене:
Мы путаники, мальчики пока!
Но скоро нас заметят и оценят.
Эй! Против кто?
Намнем ему бока!
Но мы умели чувствовать опасность
Задолго до начала холодов,
С бесстыдством шлюхи приходила ясность
И души запирала на засов.
И нас хотя расстрелы не косили,
Но жили мы, поднять не смея глаз, -
Мы тоже дети страшных лет России,
Безвременье вливало водку в нас.
1979
Баллада о детстве
Час зачатья я помню неточно,-
Значит, память моя – однобока,-
Но зачат я был ночью, порочно
И явился на свет не до срока.
Я рождался не в муках, не в злобе,-
Девять месяцев – это не лет!
Первый срок отбывал я в утробе,-
Ничего там хорошего нет.
Спасибо вам, святители, что плюнули да дунули,
Что вдруг мои родители зачать меня задумали -
В те времена укромные, теперь – почти былинные,-
Когда срока огромные брели в этапы длинные.
Их брали в ночь зачатия, а многих – даже ранее,-
А вот живет же братия – моя честна компания!
Ходу, думушки резвые, ходу!
Слова, строченьки милые, слова!..
В первый раз получил я свободу
По указу от тридцать восьмого.
Знать бы мне, кто так долго мурыжил,-
Отыгрался бы на подлеце!
Но родился, и жил я, и выжил,-
Дом на Первой Мещанской – в конце.
Там за стеной, за стеночкою, за перегородочкой
Соседушка с соседочкою баловались водочкой.
Все жили вровень, скромно так,- система коридорная,
На тридцать восемь комнаток – всего одна уборная.
Здесь на зуб зуб не попадал, не грела телогреечка,
Здесь я доподлинно узнал, почем она – копеечка.
…Не боялась сирены соседка,
И привыкла к ней мать понемногу,
И плевал я – здоровый трехлетка -
На воздушную эту тревогу!
Да не все то, что сверху,- от Бога, -
И народ «зажигалки» тушил;
И, как малая фронту подмога -
Мой песок и дырявый кувшин.
И било солнце в три луча, сквозь дыры крыш просеяно,
На Евдоким Кириллыча и Гисю Моисеевну.
Она ему: «Как сыновья?» – “Да без вести пропавшие!
Эх, Гиська, мы одна семья, вы тоже пострадавшие.
Вы тоже – пострадавшие, а значит обрусевшие:
Мои – без вести павшие, твои – безвинно севшие”.
…Я ушел от пеленок и сосок,
Поживал, не забыт, не заброшен,
И дразнили меня: «Недоносок»,-
Хоть и был я нормально доношен.
Маскировку пытался срывать я:
Пленных гонят – чего ж мы дрожим?!
Возвращались отцы наши, братья
По домам – по своим да чужим…
У тети Зины кофточка с драконами да змеями,-
То у Попова Вовчика отец пришел с трофеями.
Трофейная Япония, трофейная Германия…
Пришла страна Лимония, сплошная Чемодания!
Взял у отца на станции погоны, словно цацки, я,-
А из эвакуации толпой валили штатские.
Осмотрелись они, оклемались,
Похмелились – потом протрезвели.
И отплакали те, кто дождались,
Недождавшиеся – отревели.
Стал метро рыть отец Витькин с Генкой,-
Мы спросили – зачем? – он в ответ:
Мол, “Коридоры кончаются стенкой,
А тоннели – выводят на свет!”.
Пророчество папашино не слушал Витька с корешем -
Из коридора нашего в тюремный коридор ушел.
Да он всегда был спорщиком, припрут к стене – откажется…
Прошел он коридорчиком – и кончил «стенкой», кажется.
Но у отцов – свои умы, а что до нас касательно -
На жизнь засматривались мы уже самостоятельно.
Все – от нас до почти годовалых -
«Толковищу» вели до кровянки,-
А в подвалах и полуподвалах
Ребятишкам хотелось под танки.
Не досталось им даже по пуле -
В «ремеслухе» живи да тужи;
Ни дерзнуть, ни рискнуть,- но рискнули
Из напильников сделать ножи.
Они воткнутся в легкие,
От никотина черные,
По рукоятки легкие трехцветные наборные…
Вели дела обменные сопливые острожники -
На стройке немцы пленные на хлеб меняли ножики.
Сперва играли в «фантики», в «пристенок» с крохоборами,-
И вот ушли романтики из подворотен ворами.
…Было время – и были подвалы,
Было дело и цены снижали,
И текли куда надо каналы,
И в конце куда надо впадали.
Дети бывших старшин да майоров
До ледовых широт поднялись,
Потому что из тех коридоров
Им казалось, сподручнее – вниз
Александр Галич (1918-1977)
Памяти Бориса Пастернака
Разобрали венки на веники,
На полчасика погрустнели…
Как гордимся мы, современники,
Что он умер в своей постели!
И терзали Шопена лабухи,
И торжественно шло прощанье…
Он не мылил петли в Елабуге
И с ума не сходил в Сучане!
Даже киевские письмэнники
На поминки его поспели.
Как гордимся мы, современники,
Что он умер в своей постели!..
И не то чтобы с чем-то за сорок –
Ровно семьдесят, возраст смертный.
И не просто какой-то пасынок –
Член Литфонда, усопший сметный!
Ах, осыпались лапы елочьи,
Отзвенели его метели…
До чего ж мы гордимся, сволочи,
Что он умер в своей постели!
«Мело, мело по всей земле
Во все пределы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела…»
Нет, никакая не свеча –
Горела люстра!
Очки на морде палача
Сверкали шустро!
А зал зевал, а зал скучал –
Мели, Емеля!
Ведь не в тюрьму и не в Сучан,
Не к высшей мере!
И не к терновому венцу
Колесованьем,
А как поленом по лицу –
Голосованьем!
И кто-то, спьяну, вопрошал:
– За что? Кого там?
И кто-то жрал, и кто-то ржал
Над анекдотом…
Мы не забудем этот смех
И эту скуку!
Мы – поименно! – вспомним всех,
Кто поднял руку!..
«Гул затих. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку…»
Вот и смолкли клевета и споры,
Словно взят у вечности отгул…
А над гробом встали мародёры
И несут почётный ка-ра-ул!
4 декабря 1966, Переделкино
Облака
Облака плывут, облака,
Не спеша плывут как в кино.
А я цыпленка ем табака,
Я коньячку принял полкило.
Облака плывут в Абакан,
Не спеша плывут облака…
Им тепло небось, облакам,
А я продрог насквозь, на века!
Я подковой вмерз в санный след,
В лед, что я кайлом ковырял!
Ведь недаром я двадцать лет
Протрубил по тем лагерям.
До сих пор в глазах – снега наст!
До сих пор в ушах – шмона гам!..
Эй, подайте мне ананас
И коньячку еще двести грамм!
Облака плывут, облака,
В милый край плывут, в Колыму,
И не нужен им адвокат,
Им амнистия – ни к чему.
Я и сам живу – первый сорт!
Двадцать лет, как день, разменял!
Я в пивной сижу, словно лорд,
И даже зубы есть у меня!
Облака плывут на восход,
Им ни пенсии, ни хлопот…
А мне четвертого – перевод,
И двадцать третьего – перевод.
И по этим дням, как и я,
Полстраны сидит в кабаках!
И нашей памятью в те края
Облака плывут, облака.
И нашей памятью в те края
Облака плывут, облака…
1962
Юрий Домбровский (1909-1978)
«Когда нам принесли бушлат…»
Когда нам принесли бушлат,
И, оторвав на нем подкладку,
Мы отыскали в нем тетрадку,
Где были списки всех бригад,
Все происшествия в бараке, –
Все разговоры, споры, драки,
Всех тех, кого ты продал, гад!
Мы шесть билетиков загнули –
Был на седьмом поставлен крест.
Смерть протянула длинный перст
И ткнула в человечий улей…
Когда в бараке все заснули,
Мы встали, тапочки обули,
Нагнулись чуть не до земли
И в дальний угол поползли.
Душил «наседку» старый вор,
И у меня дыханье сперло,
Когда он, схваченный за горло,
Вдруг руки тонкие простер,
И быстро посмотрел в упор,
И выгнулся в предсмертной муке,
Но тут мне закричали: «Руки!»
И я увидел свой позор,
Свои трусливые колени
В постыдной дрожи преступленья.
Конец! Мы встали над кутком,
Я рот обтер ему платком,
Запачканным в кровавой пене,
Потом согнул ему колени,
Потом укутал с головой:
«Лежи спокойно. Бог с тобой!»
И вот из досок сделан гроб,
Не призма, а столярный ящик.
И два солдата проходящих
Глядят на твой спокойный лоб.
Лежи! Кирка долбит сугроб.
Лежи! Кто ищет, тот обрящет.
Как жаль мне, что не твой заказчик,
А ты, вмороженный в сугроб,
Пошел по правилу влюбленных
Смерть обнимать в одних кальсонах.
А впрочем: для чего наряд?
Изменник должен дохнуть голым.
Лети ж к созвездиям веселым
Сто миллиардов лет подряд!
А там земле надоедят
Ее великие моголы,
Ее решетки и престолы,
Их гнусный рай, их скучный ад.
Откроют фортку: выйдет чад,
И по земле – цветной и голой –
Пройдут иные новоселы,
Иные песни прозвучат,
Иные вспыхнут Зодиаки,
Но через миллиарды лет
Придет к изменнику скелет
И снова сдохнешь ты в бараке!
Мария Рильке
Выхожу один я из барака,
Светит месяц, желтый, как собака,
И стоит меж фонарей и звезд
Башня белая – дежурный пост.
В небе – адмиральская минута,
И ко мне из тверди огневой
Выплывает, улыбаясь смутно,
Мой товарищ, давний спутник мой!
Он – профессор города Берлина,
Водовоз, базарный дровосек,
Странноватый, слеповатый, длинный,
Очень мне понятный человек.
В нем таится, будто бы в копилке,
Все, что мир увидел на веку.
И читает он Марии Рильке
Инеем поросшую строку.
Поднимая палец свой зеленый,
Заскорузлый, в горе и нужде,
«Und Eone redet mit Eone»
Говорит Полярной он звезде.
Что могу товарищу ответить?
Я, делящий с ним огонь и тьму?
Мне ведь тоже светят звезды эти
Из стихов, неведомых ему.
Там, где нет ни время, ни предела,
Ни существований, ни смертей,
Мертвых звезд рассеянное тело -
Вот итог судьбы твоей, моей:
Светлая, широкая дорога -
Путь, который каждому открыт.
Что ж мы ждем? Пустыня внемлет Богу,
И звезда с звездою говорит.
Евгений Евтушенко (род. 1932)
5 марта 1953 года
На этой Трубной, пенящейся, страшной,
где стиснули людей грузовики,
за жизнь дрались,
как будто в рукопашной,
и под ногами гибли старики.
Хрустели позвонки под каблуками.
Прозрачный сквер лежал от нас правей,
и на дыханье, ставшем облаками,
качались тени мартовских ветвей.
Напраслиной вождя не обессудим,
но суд произошел в день похорон,
когда шли люди к Сталину по людям,
а их учил идти по людям он.
1953
Наследники Сталина
Безмолвствовал мрамор.
Безмолвно мерцало стекло.
Безмолвно стоял караул,
на ветру бронзовея,
А гроб чуть дымился.
Дыханье из гроба текло,
когда выносили его
из дверей Мавзолея.
Гроб медленно плыл,
задевая краями штыки.
Он тоже безмолвным был -
тоже! -
но грозно безмолвным.
Угрюмо сжимая
набальзамированные кулаки,
в нем к щели глазами приник
человек, притворившийся мертвым.
Хотел он запомнить
всех тех, кто его выносил, -
рязанских и курских молоденьких новобранцев,
чтоб как-нибудь после набраться для вылазки сил,
и встать из земли,
и до них,
неразумных,
добраться.
Он что-то задумал.
Он лишь отдохнуть прикорнул.
И я обращаюсь к правительству нашему с просьбою:
удвоить,
утроить у этой плиты караул,
чтоб Сталин не встал
и со Сталиным – прошлое.
Мы сеяли честно.
Мы честно варили металл,
и честно шагали мы,
строясь в солдатские цепи.
А он нас боялся.
Он, веря в великую цель, не считал,
что средства должны быть достойны
величия цели.
Он был дальновиден.
В законах борьбы умудрен,
наследников многих
на шаре земном он оставил.
Мне чудится -
будто поставлен в гробу телефон.
Кому-то опять
сообщает свои указания Сталин.
Куда еще тянется провод из гроба того?
Нет, Сталин не умер.
Считает он смерть поправимостью.
Мы вынесли
из Мавзолея
его,
но как из наследников Сталина
Сталина вынести?
Иные наследники
розы в отставке стригут,
но втайне считают,
что временна эта отставка.
Иные
и Сталина даже ругают с трибун,
а сами ночами тоскуют о времени старом.
Наследников Сталина,
видно, сегодня не зря
хватают инфаркты.
Им, бывшим когда-то опорами,
не нравится время,
в котором пусты лагеря,
а залы, где слушают люди стихи,
переполнены.
Велела не быть успокоенным Родине мне.
Пусть мне говорят: «Успокойся!»-
спокойным я быть не сумею.
Покуда наследники Сталина
живы еще на земле,
мне будет казаться,
что Сталин – еще в Мавзолее.
1961
Анатолий Жигулин (1930-2000)
Колымская песня
Я поеду один
К тем заснеженным скалам,
Где когда-то давно
Под конвоем ходил.
Я поеду один,
Чтоб ты снова меня не искала,
На реку Колыму
Я поеду один.
Я поеду туда
Не в тюремном вагоне
И не в трюме глухом,
Не в стальных кандалах,
Я туда полечу,
Словно лебедь в алмазной короне,-
На сверкающем «Ту»
В золотых облаках.
Четверть века прошло,
А природа все та же -
Полутемный распадок
За сопкой кривой.
Лишь чего-то слегка
Не хватает в знакомом пейзаже -
Это там, на горе,
Не стоит часовой.
Я увижу рудник
За истлевшим бараком,
Где привольно растет
Голубая лоза.
И душа, как тогда,
Переполнится болью и мраком,
И с небес упадет,
Как дождинка – слеза.
Я поеду туда
Не в тюремном вагоне
И не в трюме глухом,
Не в стальных кандалах.
Я туда полечу,
Словно лебедь в алмазной короне,-
На сверкающем «Ту»
В золотых облаках.
1974
«В округе бродит холод синий…»
В округе бродит холод синий
И жмется к дымному костру.
И куст серебряной полыни
Дрожит в кювете на ветру.
В такие дни
В полях покатых
От влаги чернозем тяжел…
И видно дали,
Что когда-то
Путями горькими прошел.
А если вдруг махры закуришь,
Затеплишь робкий огонек,
То встанет рядом
Ванька Кураш,
Тщедушный «львiвский» паренек.
Я презирал его, «бандеру».
Я был воспитан – будь здоров!
Ругал я крест его и веру,
Я с ним отменно был суров.
Он был оборван и простужен.
А впереди – нелегкий срок.
И так ему был, видно, нужен
Махорки жиденький глоток.
Но я не дал ему махорки,
Не дал жестоко, как врагу.
Его упрек безмолвно-горький
С тех пор забыть я не могу.
И только лишь опустишь веки -
И сразу видится вдали,
Как два солдата
С лесосеки
Его убитого несли.
Сосна тяжелая упала,
Хлестнула кроной по росе.
И Ваньки Кураша не стало,
Как будто не было совсем.
Жива ли мать его – не знаю…
Наверно, в час,
Когда роса,
Один лишь я и вспоминаю
Его усталые глаза…
А осень бродит в чистом поле.
Стерня упруга, как струна.
И жизнь очищена от боли.
И только
Памятью
Полна.
1964
Николай Заболоцкий (1903-1958)
Где-то в поле возле Магадана
Где-то в поле возле Магадана,
Посреди опасностей и бед,
В испареньях мёрзлого тумана
Шли они за розвальнями вслед.
От солдат, от их лужёных глоток,
От бандитов шайки воровской
Здесь спасали только околодок
Да наряды в город за мукой.
Вот они и шли в своих бушлатах –
Два несчастных русских старика,
Вспоминая о родимых хатах
И томясь о них издалека.
Вся душа у них перегорела
Вдалеке от близких и родных,
И усталость, сгорбившая тело,
В эту ночь снедала души их,
Жизнь над ними в образах природы
Чередою двигалась своей.
Только звёзды, символы свободы,
Не смотрели больше на людей.
Дивная мистерия вселенной
Шла в театре северных светил,
Но огонь её проникновенный
До людей уже не доходил.
Вкруг людей посвистывала вьюга,
Заметая мёрзлые пеньки.
И на них, не глядя друг на друга,
Замерзая, сели старики.
Стали кони, кончилась работа,
Смертные доделались дела…
Обняла их сладкая дремота,
В дальний край, рыдая, повела.
Не нагонит больше их охрана,
Не настигнет лагерный конвой,
Лишь одни созвездья Магадана
Засверкают, став над головой.
Наум Коржавин (род. 1925)
Через много лет
Все, с чем Россия
в старый мир врывалась,
Так что казалось, что ему пропасть,–
Все было смято… И одно осталось:
Его
неограниченная
власть.
Ведь он считал,
что к правде путь –
тяжелый,
А власть его
сквозь ложь
к ней приведет.
И вот он – мертв.
До правды не дошел он,
А ложь кругом трясиной нас сосет.
Его хоронят громко и поспешно
Ораторы,
на гроб кося глаза,
Как будто может он
из тьмы кромешной
Вернуться,
все забрать
и наказать.
Холодный траур,
стиль речей –
высокий.
Он всех давил
и не имел друзей…
Я сам не знаю,
злым иль добрым роком
Так много лет
он был для наших дней.
И лишь народ
к нему не посторонний,
Что вместе с ним
все время трудно жил,
Народ
в нем революцию
хоронит,
Хоть, может, он того не заслужил.
В его поступках
лжи так много было,
А свет знамен
их так скрывал в дыму,
Что сопоставить это все
не в силах –
Мы просто
слепо верили ему.
Моя страна!
Неужто бестолково
Ушла, пропала вся твоя борьба?
В тяжелом, мутном взгляде Маленкова
Неужто нынче
вся твоя судьба?
А может, ты поймешь
сквозь муки ада,
Сквозь все свои кровавые пути,
Что слепо верить
никому не надо
И к правде ложь
не может привести.
Март 1953
Владимир Корнилов (1928-2002)
Гумилев
Три недели мытарились,
Что ни ночь, то допрос…
И ни врач, ни нотариус,
Напоследок – матрос.
Он вошёл чёрным парусом,
Уведёт в никуда…
Вон болтается маузер
Поперёк живота.
Революции с гидрою
Толку нянчиться нет,
И работа нехитрая,
Если схвачен поэт.
…Не отвёл ты напраслину,
Будто знал наперёд:
Будет год – руки за спину,
Флотский тоже пойдёт,
И запишут в изменники
Вскорости кого хошь,
И с лихвой современники
Страх узнают и дрожь…
Вроде пулям не кланялись,
Но зато наобум
Распинались и каялись
На голгофах трибун.
И спивались, изверившись,
И не вывез авось,
И стрелялись, и вешались,
А тебе – не пришлось.
Царскосельскому Киплингу
Пофартило сберечь
Офицерскую выправку
И надменную речь.
…Ни болезни, ни старости,
Ни измены себе
Не изведал и в августе,
В двадцать первом, к стене
Встал, холодной испарины
Не стирая с чела.
От позора избавленный
Петроградской ЧК.
1967
Инна Лиснянская (1928-2014)
Повторник
В нашем городе каспийском,
Не замеченный толпой,
Для себя с немалым риском
Жил и действовал слепой.
Перед ним была бумага,
А в руке была игла,
И смертельная отвага
У него в груди была.
Был концлагерь на Востоке,
А на Западе – война,
Перещупывал он строки
Возле тёмного окна.
Мир земной и мир надземный
Вновь осмысливал старик –
Поэтапно, потюремно
Вёл он тайный временник.
Но однажды, на рассвете,
Вновь слепого увели,
И сожгли страницы эти,
Но потомки их прочли,
Потому что было Слово,
И в воздушную тетрадь
Он иголкою еловой
Приспособился писать.
1977
Серго Ломинадзе (1926-2007)
«Иду Москвою новой…»
Иду Москвою новой
В бетоне и стекле,
Поселок Ермаково,
Забытый на земле,
Сосновый и еловый,
Плывет издалека.
Поселок Ермаково.
Зэка, зэка, зэка.
Дневального убили
До воли дня за два.
Ту вышку распилили
Кому-то на дрова.
Ту проволку смотали,
Свалили за холмом.
Куда, товарищ Сталин,
Сдавать металолом?
Грузинское растение,
Железная лоза…
Развеяло метелью
Конвойных голоса,
Развеяло, размыло,
По свету разнесло.
Бараки запуржило,
И трассу замело.
Полярными ночами
Прошла судьба зенит.
Овчарки одичали,
И рельса не звенит.
1976
«Зачем замерзал часовой…»
Зачем замерзал часовой,
Штыком задевая звезду?
Зачем матерился конвой
И спали зэка на ходу?
Какой белоснежный экран
Запомнит: кирку на плече,
Каптерку, коптилку, барак..
А если запомнит – зачем?
1978
Осип Мандельштам (1891-1938)
Неправда
Я с дымящей лучиной вхожу
К шестипалой неправде в избу:
– Дай-ка я на тебя погляжу,
Ведь лежать мне в сосновом гробу.
А она мне соленых грибков
Вынимает в горшке из-под нар,
А она из ребячьих пупков
Подает мне горячий отвар.
– Захочу, – говорит, – дам еще…–
Ну, а я не дышу, сам не рад.
Шасть к порогу – куда там – в плечо
Уцепилась и тащит назад.
Вошь да глушь у нее, тишь да мша, –
Полуспаленка, полутюрьма…
– Ничего, хороша, хороша…
Я и сам ведь такой же, кума
4 апреля 1931
«Холодная весна. Голодный Старый Крым…»
Холодная весна. Голодный Старый Крым,
Как был при Врангеле – такой же виноватый.
Овчарки на дворах, на рубищах заплаты,
Такой же серенький, кусающийся дым.
Все так же хороша рассеянная даль,
Деревья, почками набухшие на малость,
Стоят как пришлые, и вызывает жалость
Bчерашней глупостью украшенный миндаль.
Природа своего не узнает лица,
А тени страшные – Украины, Кубани…
Как в туфлях войлочных голодные крестьяне
Калитку стерегут, не трогая кольца.
Май 1933
«Мы живём, под собою не чуя страны…»
Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлёвского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
А слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются усища,
И сияют его голенища.
А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет,
Как подкову, кует за указом указ:
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него – то малина
И широкая грудь осетина.
Ноябрь, 1933
«Квартира тиха, как бумага…»
Квартира тиха, как бумага -
Пустая без всяких затей -
И слышно, как булькает влага
По трубам внутри батарей.
Имущество в полном порядке,
Лягушкой застыл телефон,
Видавшие виды манатки
На улицу просятся вон.
А стены проклятые тонки,
И некуда больше бежать -
А я как дурак на гребенке
Обязан кому-то играть…
Пайковые книги читаю,
Пеньковые речи ловлю,
И грозные баюшки-баю
Кулацкому баю пою.
Какой-нибудь изобразитель,
Чесатель колхозного льна,
Чернила и крови смеситель
Достоин такого рожна.
Какой-нибудь честный предатель,
Проваренный в чистках, как соль,
Жены и детей содержатель -
Такую ухлопает моль…
Давай же с тобой, как на плахе,
За семьдесят лет, начинать -
Тебе, старику и неряхе,
Пора сапогами стучать.
И вместо ключа Ипокрены
Домашнего страха струя
Ворвется в халтурные стены
Московского злого жилья.
Александр Межиров (1923-2009)
«Снова осень, осень, осень…»
Снова осень, осень, осень,
Первый лист ушибся оземь,
Жухлый, жилистый, сухой.
И мне очень, очень, очень
Надо встретиться с тобой…
По всем правилам балета
Ты станцуй мне танец лета,
Танец света и тепла,
И поведай, как в бараке
Привыкала ты к баланде,
Шалашовкою была.
Прежде чем с тобой сдружились,
Сплакались и спелись мы,
Пылью лагерной кружились
На этапах Колымы.
Я до баб не слишком падок,
Обхожусь без них вполне,-
Но сегодня Соня Радек,
Таша Смилга снятся мне.
После лагерей смертельных
На метельных Колымах
Крупноблочных и панельных
Разместили вас домах.
Пышут кухни паром стирки
И старухи-пьюхи злы.
Коммунальные квартирки,
Совмещенные узлы.
Прославляю вашу секту,-
Каждый день, под вечер, впрок,
Соня Радек бьет соседку,
Смилга едет на урок.
По совету Микояна
Занимается с детьми,
Улыбаясь как-то странно,
Из чужого фортепьяно
Извлекает до-ре-ми.
Все они приходят к Гале
И со мной вступают в спор:
Весело в полуподвале,
Растлевали, убивали,
А мы живы до сих пор.
У одной зашито брюхо,
У другой конъюнктивит,
Только нет упадка духа,
Вид беспечно деловит.
Слава комиссарам красным,
Чей тернистый путь был прям…
Слава дочкам их прекрасным,
Их бессмертным дочерям.
Провожать пойдешь и сникнешь
И ночной машине вслед:
– Шеф, смотри,- таксисту крикнешь,-
Чтоб в порядке был клиент.
Не угробь мне фраерочка
На немыслимом газу… -
И таксист ответит:- Дочка,
Будь спокойной, довезу…
Выразить все это словом
Непосильно тяжело,
Но ни в Ветхом и ни в Новом
Нет об этом ничего.
Препояшьте чресла туго
И смотрите, какова
Верная моя подруга
Галя Ша-пош-ни-ко-ва.
Булат Окуджава (1924-1997)
Письмо к маме
Ты сидишь на нарах посреди Москвы.
Голова кружится от слепой тоски.
На окне – намордник, воля – за стеной,
Ниточка порвалась меж тобой и мной.
За железной дверью топчется солдат…
Прости его, мама: он не виноват,
Он себе на душу греха не берет -
Он не за себя ведь – он ведь за народ.
Следователь юный машет кулаком.
Ему так привычно звать тебя врагом.
За свою работу рад он попотеть…
Или ему тоже в камере сидеть?
В голове убогой – трехэтажный мат…
Прости его, мама: он не виноват,
Он себе на душу греха не берет -
Он не за себя ведь – он за весь народ.
Чуть за Красноярском – твой лесоповал.
Конвоир на фронте сроду не бывал.
Он тебя прикладом, он тебя пинком,
Чтоб тебе не думать больше ни о ком.
Тулуп на нем жарок, да холоден взгляд…
Прости его, мама: он не виноват,
Он себе на душу греха не берет -
Он не за себя ведь – он за весь народ.
Вождь укрылся в башне у Москвы-реки.
У него от страха паралич руки.
Он не доверяет больше никому,
Словно сам построил для себя тюрьму.
Все ему подвластно, да опять не рад…
Прости его, мама: он не виноват,
Он себе на душу греха не берет -
Он не за себя ведь – он за весь народ.
1975
«Заехал к маме – умерла…»
Заехал к маме – умерла,
к отцу хотел – а он расстрелян,
и тенью черного орла
горийского весь мир застелен.
И, измаравшись в той тени,
нажравшись выкриков победных,
вот что хочу спросить у бедных,
пока еще бедны они:
заехал к маме – умерла,
к отцу подался – застрелили…
Так что ж спросить-то позабыли,
верша великие дела:
отец и мать нужны мне были?..
…В чем философия была?
«Давайте придумаем деспота…»
Давайте придумаем деспота,
Чтоб в душах царил он один
От возраста самого детского
И до благородных седин.
Усы ему вырастим пышные
И хищные вставим глаза,
Сапожки натянем неслышные,
И проголосуем все – за.
Давайте придумаем деспота,
Придумаем, как захотим.
Потом будет спрашивать не с кого,
Коль вместе его создадим.
И пусть он над нами куражится
И пальцем грозится из тьмы,
Пока наконец не окажется,
Что сами им созданы мы.
Николай Панченко (1924-2005)
Егерь
Обломали парня в лагерях.
Ходит нынче парень в егерях.
Ходит – в ус не дует – по лесам.
Лысый – не грустит по волосам:
Нет волос, да шапка здорова,
Вот и не замерзнет голова.
Обломали парня в лагерях:
Ходит он, как барин, в егерях.
За ружье, за бабу, за уют
Да за то, что в морду не дают –
Спит не спит
И до свету встает,
«Широка страна моя…» – поет.
А ему ль не знать, как широка:
Всю прошел еще до сорока.
А ему ль не ведать, чем живем:
Только те, что из лесу крадем.
Знать не знает –
До свету встает –
Мужикам зажиться не дает.
Черный ворон
В маскхалате белом:
Горе – ворам,
Слезы – матерям.
Кто-то говорит, что «не в себе он».
Кто-то, что «себя не растерял».
Цельный парень ходит в егерях.
Лучше бы он помер в лагерях.
1954
Борис Слуцкий (1919-1986)
«Дети врагов народа…»
Дети врагов народа –
Дочери, сыновья.
Остаточная порода,
Щепки того дровья,
Что вспыхнуло и сгорело
В тридцать седьмом году.
Нынче снова без дела
С вами день проведу.
Длинные разговоры
Будут происходить,
Многие приговоры
Надобно обсудить.
Не обсудить, а вспомнить
Бедствия и людей.
Надо же как-то запомнить
Этот бескрайний день.
Пасмурная погода.
Птицы на юг летят.
Дети врагов народа
В детство своё глядят.
Где оно, детство, где оно?
Не разглядеть ничего.
Сделано дело. Сделано.
Не переделать его.
Дальний Север
Из поселка выскоблили лагерное.
Проволоку сняли. Унесли.
Жизнь обыкновенную и правильную,
как проводку, провели.
Подключили городок к свободе,
выключенной много лет назад,
к зауряд-работе и заботе
без обид, мучений и надсад.
Кошки завелись в полярном городе.
Разбирают по домам котят.
Битые, колоченые, поротые
вспоминать плохое не хотят.
Только ежели сверх нормы выпьют,
и притом в кругу друзей –
вспомнят сразу, словно пробку выбьют
из бутылки с памятью своей.
1966
Идеалисты в тундре
Философов высылали
Вагонами, эшелонами,
А после их поселяли
Между лесами зелеными,
А после ими чернили
Тундру – белы снега,
А после их заметала
Тундра, а также – пурга.
Философы–идеалисты:
Туберкулез, пенсне,–
Но как перспективы мглисты,
Не различишь во сне.
Томисты, гегельянцы,
Платоники и т. д.,
А рядом – преторианцы
С наганами и тэтэ.
Былая жизнь, как чарка,
Выпитая до дна.
А рядом – вышка, овчарка.
А смерть – у всех одна.
Приготовлением к гибели
Жизнь кто-то из них назвал.
Эту мысль не выбили
Из них барак и подвал.
Не выбили – подтвердили:
Назвавший был не дурак.
Философы осветили
Густой заполярный мрак.
Они были мыслью тундры.
От голоданья легки,
Величественные, как туры,
Небритые, как босяки,
Торжественные, как монахи,
Плоские, как блины,
Но триумфальны, как арки
В Париже
до войны.
Ярослав Смеляков (1913-1972)
Земляки
Когда встречаются этапы
Вдоль по дороге снеговой,
Овчарки рвутся с жарким храпом
И злее бегает конвой.
Мы прямо лезем, словно танки,
Неотвратимо, будто рок.
На нас – бушлаты и ушанки,
Уже прошедшие свой срок.
И на ходу колонне встречной,
Идущей в свой тюремный дом,
Один вопрос, тот самый, вечный,
Сорвавши голос, задаем.
Он прозвучал нестройным гулом
В краю морозной синевы:
«Кто из Смоленска?
Кто из Тулы?
Кто из Орла?
Кто из Москвы?»
И слышим выкрик деревенский,
И ловим отклик городской,
Что есть и тульский, и смоленский,
Есть из поселка под Москвой.
Ах, вроде счастья выше нету -
Сквозь индевелые штыки
Услышать хриплые ответы,
Что есть и будут земляки.
Шагай, этап, быстрее,
шибко,
забыв о собственном конце,
с полублаженною улыбкой
На успокоенном лице.
Ноябрь 1964, Переделкино
Послание Павловскому
В какой обители московской,
в довольстве сытом иль нужде
сейчас живешь ты, мой Павловский,
мой крестный из НКВД?
Ты вспомнишь ли мой вздох короткий,
мой юный жар и юный пыл,
когда меня крестом решетки
ты на Лубянке окрестил?
И помнишь ли, как птицы пели,
как день апрельский ликовал,
когда меня в своей купели
ты хладнокровно искупал?
Не вспоминается ли дома,
когда смежаешь ты глаза,
как комсомольцу молодому
влепил бубнового туза?
Не от безделья, не от скуки
хочу поведать не спеша,
что у меня остались руки
и та же детская душа.
И что, пройдя сквозь эти сроки,
еще не слабнет голос мой,
не меркнет ум, уже жестокий,
не уничтоженный тобой.
Как хорошо бы на покое,–
твою некстати вспомнив мать,–
за чашкой чая нам с тобою
о прожитом потолковать.
Я унижаться не умею
и глаз от глаз не отведу,
зайди по–дружески, скорее.
Зайди.
А то я сам приду.
1967
Арсений Тарковский (1907-1989)
«Ночной звонок…»
Зачем заковываешь на ночь
По-каторжному дверь свою?
Пока ты спишь, Иван Иваныч,
Я у парадного стою.
В резину черную обута,
Ко мне идет убийца-ночь,
И я звоню, ищу приюта,
А ты не хочешь мне помочь,
Закладываешь уши ватой
И слышишь смутный звон сквозь сон.
Пускай, мол, шебуршит, проклятый,
Подумаешь – глагол времен!
Не веришь в ад, не ищешь рая,
А раз их нет – какой в них прок?
Что скажешь, если запятнаю
Своею кровью твой порог?
Как в полдевятого на службу
За тысячей своих рублей,
Предав гражданство, братство, дружбу,
Пойдешь по улице своей?
Она от крови почернела,
Крестом помечен каждый дом.
Скажи: «А вам какое дело?
Я крепкий сон добыл горбом».
1946
Александр Твардовский (1910-1971)
По праву памяти (отрывки из поэмы)
2. Сын за отца не отвечает
Сын за отца не отвечает –
Пять слов по счету, ровно пять.
Но что они в себе вмещают,
Вам, молодым, не вдруг обнять.
Их обронил в кремлевском зале
Тот, кто для всех нас был одним
Судеб вершителем земным,
Кого народы величали
На торжествах отцом родным.
Вам –
Из другого поколенья –
Едва ль постичь до глубины
Тех слов коротких откровенье
Для виноватых без вины.
Вас не смутить в любой анкете
Зловещей некогда графой:
Кем был до вас еще на свете
Отец ваш, мертвый иль живой.
В чаду полуночных собраний
Вас не мытарил тот вопрос:
Ведь вы отца не выбирали, –
Ответ по-нынешнему прост.
Но в те года и пятилетки,
Кому с графой не повезло, –
Для несмываемой отметки
Подставь безропотно чело.
Чтоб со стыдом и мукой жгучей
Носить ее – закон таков.
Быть под рукой всегда – на случай
Нехватки классовых врагов.
Готовым к пытке быть публичной
И к горшей горечи подчас,
Когда дружок твой закадычный
При этом не поднимет глаз…
О, годы юности немилой,
Ее жестоких передряг.
То был отец, то вдруг он – враг.
А мать?
Но сказано: два мира,
И ничего о матерях…
И здесь, куда – за половодьем
Тех лет – спешил ты босиком,
Ты именуешься отродьем,
Не сыном даже, а сынком…
А как с той кличкой жить парнишке,
Как отбывать безвестный срок, –
Не понаслышке,
Не из книжки
Толкует автор этих строк…
Ты здесь, сынок, но ты нездешний,
Какой тебе еще резон,
Когда родитель твой в кромешный,
В тот самый список занесен.
Еще бы ты с такой закваской
Мечтал ступить в запретный круг.
И руку жмет тебе с опаской
Друг закадычный твой…
И вдруг:
Сын за отца не отвечает.
С тебя тот знак отныне снят.
Счастлив стократ:
Не ждал, не чаял,
И вдруг – ни в чем не виноват.
Конец твоим лихим невзгодам,
Держись бодрей, не прячь лица.
Благодари отца народов,
Что он простил тебе отца
Родного –
с легкостью нежданной
Проклятье снял. Как будто он
Ему неведомый и странный
Узрел и отменил закон.
(Да, он умел без оговорок,
Внезапно – как уж припечет –
Любой своих просчетов ворох
Перенести на чей-то счет;
На чье-то вражье искаженье
Того, что возвещал завет,
На чье-то головокруженъе
От им предсказанных побед.)
Сын – за отца? Не отвечает!
Аминь!
И как бы невдомек:
А вдруг тот сын (а не сынок!),
Права такие получая,
И за отца ответить мог?
Ответить – пусть не из науки,
Пусть не с того зайдя конца,
А только, может, вспомнив руки,
Какие были у отца.
В узлах из жил и сухожилий,
В мослах поскрюченных перстов -
Те, что – со вздохом – как чужие,
Садясь к столу, он клал на стол.
И точно граблями, бывало,
Цепляя
ложки черенок,
Такой увертливый и малый,
Он ухватить не сразу мог.
Те руки, что своею волей –
Ни разогнуть, ни сжать в кулак:
Отдельных не было мозолей –
Сплошная.
Подлинно – кулак!
И не иначе, с тем расчетом
Горбел годами над землей,
Кропил своим бесплатным потом,
Смыкал над ней зарю с зарей.
И от себя еще добавлю,
Что, может, в час беды самой
Его мужицкое тщеславье,
О, как взыграло – боже мой!
И в тех краях, где виснул иней
С барачных стен и потолка,
Он, может, полон был гордыни,
Что вдруг сошел за кулака.
Ошибка вышла? Не скажите, –
Себе внушал он самому, –
Уж если этак, значит – житель,
Хозяин, значит, – потому…
А может быть, в тоске великой
Он покидал свой дом и двор
И отвергал слепой и дикий,
Для круглой цифры, приговор.
И в скопе конского вагона,
Что вез куда-то за Урал,
Держался гордо, отчужденно
От тех, чью долю разделял.
Навалом с ними в той теплушке –
В одном увязанный возу,
Тянуться детям к их краюшке
Не дозволял, тая слезу…
(Смотри, какой ты сердобольный, –
Я слышу вдруг издалека, –
Опять с кулацкой колокольни,
Опять на мельницу врага. –
Доколе, господи, доколе
Мне слышать эхо древних лет:
Ни мельниц тех, ни колоколен
Давным-давно на свете нет.)
От их злорадства иль участья
Спиной горбатой заслонясь,
Среди врагов советской власти
Один, что славил эту власть;
Ее помощник голоштанный,
Ее опора и боец,
Что на земельке долгожданной
При ней и зажил наконец, –
Он, ею кинутый в погибель,
Не попрекнул ее со злом:
Ведь суть не в малом перегибе,
Когда – Великий перелом…
И верил: все на место встанет
И не замедлит пересчет,
Как только – только лично Сталин
В Кремле письмо его прочтет…
(Мужик не сметил, что отныне,
Проси чего иль не проси,
Не Ленин, даже не Калинин
Был адресат всея Руси.
Но тот, что в целях коммунизма
Являл иной уже размах
И на газетных полосах
Читал республик целых письма –
Не только в прозе, но в стихах.)
А может быть, и по-другому
Решал мужик судьбу свою:
Коль нет путей обратных к дому,
Не пропадем в любом краю.
Решал – попытка без убытка,
Спроворим свой себе указ.
И – будь добра, гора Магнитка,
Зачислить нас В рабочий класс…
Но как и где отец причалит,
Не об отце, о сыне речь:
Сын за отца не отвечает, –
Ему дорогу обеспечь.
Пять кратких слов…
Но год от года
На нет сходили те слова,
И званье сын врага народа
Уже при них вошло в права.
И за одной чертой закона
Уже равняла всех судьба:
Сын кулака иль сын наркома,
Сын командарма иль попа…
Клеймо с рожденья отмечало
Младенца вражеских кровей.
И все, казалось, не хватало
Стране клейменых сыновей.
Недаром в дни войны кровавой
Благословлял ее иной:
Не попрекнув его виной,
Что душу горькой жгла отравой,
Война предоставляла право
На смерть и даже долю славы
В рядах бойцов земли родной.
Предоставляла званье сына
Солдату воинская часть…
Одна была страшна судьбина:
В сраженье без вести пропасть.
И до конца в живых изведав
Тот крестный путь, полуживым –
Из плена в плен – под гром победы
С клеймом проследовать двойным.
Нет, ты вовеки не гадала
В судьбе своей, отчизна-мать,
Собрать под небом Магадана
Своих сынов такую рать.
Не знала,
Где всему начало,
Когда успела воспитать
Всех, что за проволокой держала,
За зоной той, родная мать…
Средь наших праздников и буден
Не всякий даже вспомнить мог,
С каким уставом к смертным людям
Взывал их посетивший бог.
Он говорил: иди за мною,
Оставь отца и мать свою,
Все мимолетное, земное
Оставь – и будешь ты в раю.
А мы, кичась неверьем в бога,
Во имя собственных святынь
Той жертвы требовали строго:
Отринь отца и мать отринь.
Забудь, откуда вышел родом,
И осознай, не прекословь:
В ущерб любви к отцу народов –
Любая прочая любовь.
Ясна задача, дело свято, –
С тем – к высшей цели – прямиком.
Предай в пути родного брата
И друга лучшего тайком.
И душу чувствами людскими
Не отягчай, себя щадя.
И лжесвидетельствуй во имя,
И зверствуй именем вождя.
Любой судьбине благодарен,
Тверди одно, как он велик,
Хотя б ты крымский был татарин,
Ингуш иль друг степей калмык.
Рукоплещи всем приговорам,
Каких постигнуть не дано.
Оклевещи народ, с которым
В изгнанье брошен заодно.
И в душном скопище исходов –
Нет, не библейских, наших дней –
Превозноси отца народов:
Он сверх всего.
Ему видней.
Он все начала возвещает
И все концы, само собой.
Сын за отца не отвечает –
Закон, что также означает:
Отец за сына – головой.
Но все законы погасила
Для самого благая ночь.
И не ответчик он за сына,
Ах, ни за сына, ни за дочь.
Там, у немой стены кремлевской,
По счастью, знать не знает он,
Какой лихой бедой отцовской
Покрыт его загробный сон…
Давно отцами стали дети,
Но за всеобщего отца
Мы оказались все в ответе,
И длится суд десятилетий,
И не видать еще конца.
Марина Цветаева (1892-1941)
«Советским вельможей…»
Советским вельможей,
При полном Синоде…
– Здорово, Сережа!
– Здорово, Володя!
Умаялся? – Малость.
– По общим? – По личным.
– Стрелялось? – Привычно.
– Горелось? – Отлично.
– Так стало быть пожил?
– Пасс в некотором роде.
…Негоже, Сережа!
…Негоже, Володя!
А помнишь, как матом
Во весь свой эстрадный
Басище – меня-то
Обкладывал? – Ладно
Уж… – Вот-те и шлюпка
Любовная лодка!
Ужель из-за юбки?
– Хужей из-за водки.
Опухшая рожа.
С тех пор и на взводе?
Негоже, Сережа.
– Негоже, Володя.
А впрочем – не бритва –
Сработано чисто.
Так стало быть бита
Картишка? – Сочится.
– Приложь подорожник.
– Хорош и коллодий.
Приложим, Сережа?
– Приложим, Володя.
А что на Рассее –
На матушке? – То есть
Где? – В Эсэсэсере
Что нового? – Строят.
Родители – родят,
Вредители – точут,
Издатели – водят,
Писатели – строчут.
Мост новый заложен,
Да смыт половодьем.
Все то же, Сережа!
– Все то же, Володя.
А певчая стая?
– Народ, знаешь, тертый!
Нам лавры сплетая,
У нас как у мертвых
Прут. Старую Росту
Да завтрашним лаком.
Да не обойдешься
С одним Пастернаком.
Хошь, руку приложим
На ихнем безводье?
Приложим, Сережа?
– Приложим, Володя!
Еще тебе кланяется…
– А что добрый
Наш Льсан Алексаныч?
– Вон – ангелом! – Федор
Кузьмич? – На канале:
По красные щеки
Пошел. – Гумилев Николай?
– На Востоке.
(В кровавой рогоже,
На полной подводе…)
– Все то же, Сережа.
– Все то же, Володя.
А коли все то же,
Володя, мил-друг мой –
Вновь руки наложим,
Володя, хоть рук – и –
Нет.
– Хотя и нету,
Сережа, мил-брат мой,
Под царство и это
Подложим гранату!
И на раствороженном
Нами Восходе –
Заложим, Сережа!
– Заложим, Володя!
Август 1930. Савойя
Борис Чичибабин (1923-1994)
«Кончусь, останусь жив ли…»
Кончусь, останусь жив ли, –
Че́м зарастёт провал?
В Игоревом Пути́вле
Выгорела трава.
Школьные коридоры –
Тихие, не звенят…
Красные помидоры
Кушайте без меня.
Как я дожи́л до прозы
С горькою головой?
Вечером на допросы
Водит меня конвой.
Лестницы, коридоры,
Хитрые письмена…
Красные помидоры
Кушайте без меня.
1946
Варлам Шаламов (1907-1982)
«В забытой выработке, в шахте…»
В закрытой выработке, в шахте,
Горю остатками угля.
Здесь смертный дух, здесь смертью пахнет
И задыхается земля.
Последние истлеют крепи,
И рухнет небо мертвеца,
И, рассыпаясь в пыль и пепел,
Я домечтаю до конца.
Я быть хочу тебя моложе.
Пока еще могу дышать.
Моя шагреневая кожа –
Моя усталая душа.
«Я много лет дробил каменья…»
Я много лет дробил каменья
Не гневным ямбом, а кайлом.
Я жил позором преступленья
И вечной правды торжеством.
Пусть не душой в заветной лире –
Я телом тленья убегу
В моей нетопленой квартире,
На обжигающем снегу.
Где над моим бессмертным телом,
Что на руках несла зима,
Металась вьюга в платье белом,
Уже сошедшая с ума,
Как деревенская кликуша,
Которой вовсе невдомек,
Что здесь хоронят раньше душу,
Сажая тело под замок.
Моя давнишняя подруга
Меня не чтит за мертвеца.
Она поет и пляшет – вьюга,
Поет и пляшет без конца.
Александр Яшин (1913-1968)
«Как часто мы голосовали…»
Как часто мы голосовали
За отлучение друзей
И не кричали, а молчали
О непричастности своей.
Как мы преступно мало знали,
Да что скрывать – боялись знать.
Пойми теперь, когда нам лгали,
Когда мы сами стали лгать.
Нередко до самозабвенья
Себя старались убедить,
Что, видно, наше поколенье
И не должно иначе жить.
И вот пришло как наказанье
За благодушье многих лет
Привычкой ставшее молчанье –
Страданья горше в мире нет.
Да нарастал, как ветер с моря,
К бездумной праздничности строк
Читательских аудиторий
Неотвратимый холодок.
1956
«Мы все облучены…»
Мы все облучены
Больны одной болезнью
Мы все обречены
Уловки бесполезны
Как будто ничего
На теле нет
Но разве
Нам легче от того
Что скрыты наши язвы?
Уж лучше б волдыри
Скорей пошли по коже
Ведь что ни говори
А это ясность все же
И ради всей Земли
Иные поколенья
Скорее бы нашли
Пути для исцеленья.
5 марта 1959