Места забвения. Проблемы рефлексии
Опубликованный неделю назад на «Уроках истории» текст о том, как «Башню смерти» нацистского концлагеря для советских военнопленных превратили во Львове в пятизвёздочный отель, несколько неожиданно для меня вызвал широкий отклик. Сам текст был переведён на английский для форума о проблемах памяти Кембриджского университета и украинский для Політ.ua, я получил немало писем и комментариев, которые и определили тему нынешнего эссе: проблему рефлексии по поводу мест забвения.
Самым неожиданным аргументом в пользу продолжения темы стало появившееся через шесть дней после публикации моего текста (прямую взаимосвязь я совершенно исключаю, дело скорее в том, что проблема действительно «носится в воздухе») открытое письмо Президенту Украины с просьбой присвоить львовской Цитадели статус национального памятника – мемориала межнациональной памяти. Письмо подписали львовяне – Герои Украины – писатель Роман Иваничук, музеевед Борис Возницкий, диссидент и бывший депутат Степан Хмара, сын главнокомандующего УПА Романа Шухевича Юрий. Авторы письма упомянули и многонациональность жертв из шталага 328, и отсутствие мемориального знака, и отель, построенный на костях.
О реакции президента Януковича на это обращение пока ничего не известно. Однако мне представляется гораздо более важным и любопытным спектр общественных реакций на информацию о Цитадели. К сожалению, в этом конкретном случае, как и в большинстве других, мы не располагаем ни социологическими, ни устно-историческими данными о том, как, львовяне относятся к такому месту памяти/забвения, как Цитадель. Можно лишь утверждать, что никаких заметных общественных протестов против возведения гостиницы не было.
Мой предыдущий текст о Цитадели представляется мне самому очень личным. Он результат индивидуального переживания от встречи с «местом забвения». Встречи для автора неожиданной и болезненной. Любопытно, что отклики на этот текст (за каждый из которых я глубоко признателен), можно условно разделить на три группы: человеческое сопереживание, помноженное на ощущение того, что описанная история весьма символична для постсоветского пространства; описание аналогичных или очень похожих историй из других мест; и реакции, которые условно можно обозначить как формулу: «ну и что».
Больше всего меня заинтересовали «аналогии» и проблема «безразличия» к таким сюжетам. Иногда аналогии предлагались как относящиеся к любым местам, где с мёртвыми обращаются ненадлежащим образом: застроенные гаражами, стадионом, станцией метро или просто затопленные при строительстве гидроэлектростанций кладбища. Иногда речь шла о других примерах «контроверсионных» отелей. В частности, открытого в 1990-е годы в Вильнюсе отеля «Pas Bazilijonus», расположенного в стенах василианского монастыря, где в первой половине ХІХ века содержались арестованные российскими властями деятели польского романтизма, в частности, Адам Мицкевич. В глубоко символичной для поляков «камере Конрада», описанной в третьей части «Дзядов», разместились гостиничные номера. Правда, следует подчеркнуть, что, несмотря на неоднозначность решения о создании отеля на месте, важном для польской памяти и мартирологии, администрация гостиницы истории здания не скрывает; сама «камера Конрада» была «перенесена» в специально отстроенный переход между монастырем и костёлом Св. Тройцы; памятная табличка, нетронутая в советское время, осталась в здании; и, наконец, согласие на превращение части помещения в отель дали сами василиане, дабы «спасти монастырские стены» от разрушения.
Наиболее близкий и действительно релевантный для Цитадели пример – строительство в Пскове жилого квартала на месте братских могил советских военнопленных – был убедительно описан и проанализирован Юлией Кантор. Предназначенные для офицеров Псковской десантной дивизии белые многоэтажки с синими крышами быстро получили название «голубые береты». Возводятся эти «береты» на территории концлагеря шталаг 372, в котором умерло 75 тысяч советских солдат.
У псковской и львовской историй много общего. Идентичное отсутствие советских мемориалов на месте мученической смерти советских граждан. Идентичное безразличие местных властей к памяти жертв. Слова псковского чиновника: «Насчёт концлагерей – мир не совершенен, но сейчас главное – достроить дом, чтобы люди, вложившие деньги, получили квартиры!», безусловно, созвучны аргументам его львовских коллег о «жизненной необходимости» гостиниц и отсутствии средств на новые музеи. Идентичная судьба человеческих останков, выявленных при строительстве. В Пскове их вывезли, вместе с другим строительным мусором, на свалку на окраине города. Во Львове произошло нечто подобное, поскольку год назад никакого ответа на официальный запрос одной из международных еврейских организаций по этому поводу не последовало.
Однако у львовской и псковской историй есть и существенные отличия. Во-первых, в Пскове в 1995 году на территории бывшего концлагеря все-таки был установлен, пусть и очень скромный, обелиск с надписью: «Здесь на территории военного городка, во время оккупации Пскова с 1941 по 1944 год было уничтожено фашистами в концлагере 75 тысяч человек военнопленных и мирных жителей». Сейчас возникла идея с переносом обелиска, чтобы он не слишком смущал счастливых обладателей новых квартир. Однако, пусть и скромное, но всё же маркирование места памяти имело место, чего во Львове не произошло до сих пор. Во-вторых, в отличии от Пскова или абсолютного большинства других лагерей для советских военнопленных, во Львове сохранились здания, в которых происходили пытки, допросы и расстрелы. Речь идёт о «месте памяти» в самом буквальном, физически ощущаемом смысле этого слова. Более того, рискну предположить, что львовская Цитадель уникальна как место бывшего нацистского концлагеря для советских пленных по двум причинам: по своим размерам и по степени физической сохранности построек.
Я не знаю, что думали и думали ли инвесторы гостиницы или простые рабочие, видевшие извлекаемые из земли кости, о людях, на чьих останках они возводят самый дорогой в городе отель. Я не знаю, сколько потенциальных клиентов гостиницы отказалось бы либо, наоборот, изъявило желание жить в стенах, называемыми всего несколько десятилетий тому назад «Башней Смерти». Однако социально-психологическое явление привыкания к насилию и забыванию, безусловно, отличает многие бывшие советские республики от их западных соседей (в том числе и стран бывшего соцлагеря ).
Возможно, особый исторический опыт этих земель выработал несколько иной, чем на западе, тип преобладающей исторической чувствительности. Изобретённая Тимоти Снайдером метафора «Bloodlands» (производное от borderlands – пограничье слово, дословно переводимое как «кровавые земли» или «земли на крови») достаточно точно отражает историю этого региона в ХХ веке. Снайдер напоминает, в частности, что смертность в немецких лагерях для советских военнопленных составляла не менее 57.5%, в то время, как в лагерях для пленных из западных стран – не более 5; и ежедневно осенью 1941 года советских пленных умирало больше, чем американских или британских пленных за все годы войны.
Снайдер обращает внимание на ещё одно важное обстоятельство, о котором мы, живущие ныне на территории «Bloodlands», нередко забываем: для многих советских военнопленных (в том числе, во львовской Цитадели) страшный голод в немецком плену, вплоть до каннибализма, был вторым опытом искусственного голода (первый имел место в 1932–33 гг. в Украинской ССР, на Северном Кавказе, в Казахстане и в Поволжье), а многие места, где нацисты уничтожали людей, несколькими годами ранее были местами преступлений НКВД.
Многократно пережитые террор, бесправие, произвол, насилие и попрание человеческого достоинства не могли не отразиться на общественной структуре, на настроениях в обществе. Возможно, и не стоит удивляться (и, наверняка, не стоит выносить моральные вердикты) людям, которые в современной Украине, России или Беларуси мечтают получить собственное жильё и не хотят думать о погибших на этом месте соотечественниках или легко забывают о польских, еврейских или немецких владельцах квартир, в которые они въехали после окончания войны. Немаловажно и то, что общество, значительная часть которого ежедневно борется за физическое выживание, не может уделять проблемам памяти или экологии столько же внимания, сколько ему уделяется в более благополучных, уверенных в себе и защищенных обществах. И морализаторство в таких вопросах (которое можно обнаружить в некоторых западных публикациях) представляется мне наиболее ошибочным и циничным подходом.
В тоже самое время, мне как гражданину одного из постсоветских государств, живущему на территории «кровавых земель», кажется, что память и внимание к миллионам (!) замученных, расстрелянных, депортированных, лишённых прав и собственности соотечественников (независимо от их национальной, религиозной, классовой, гендерной или любой другой принадлежности) необходима живым, необходима для развития и реформирования этих обществ и, как ни банально это звучит, для предотвращения подобных ужасов в будущем.
Вопрос заключается в том, какой может и должна быть память в регионе, где тысячи квадратных метров городского и сельского пространства представляют собой места массового мученичества. Где проходит граница между пространством, на котором всё же можно жить, и пространством, которое должно быть только памятником или музеем? Может ли память существовать и воспроизводится без музеификации того или иного места? Эти вопросы встали, в частности, в послевоенной Варшаве. Целый жилой район в самом центре города – Муранов – был построен на развалинах еврейского гетто. После окончания войны Муранов представлял собой километры полностью разрушенных зданий. Разбирать руины не было ни человеческих, ни финансовых возможностей.
Власти решили строить совершенно новый квартал на трёх-четырех — метровом слое развалин. В этом слое остались тысячи тел и целая система подземных коммуникаций. В первые послевоенные годы вопрос об этичности строительства новых домов на останках узников гетто просто не поднимался. На территории, представляющей собой, по словам одного из историков, «одно большое кладбище», никогда не проводились систематические эксгумации, которые имели место на «арийской» стороне Варшаве. У погибших в гетто людей просто никого не осталось в живых. А измученное войной и насилием польское общество в большинстве по-видимому не воспринимало евреев как «соотечественников» или «сограждан» – память, как и судьба во время немецкой оккупации, могла быть «своей» и «чужой». Кроме того, в условиях становления коммунистической системы и необходимости отстройки Варшавы (разрушенной после Варшавского восстания) на вспоминание просто не было, как ни страшно это прозвучит, времени.
Новый Муранов коммунистическая пропаганда описывала как «прекрасный квартал новой жизни», построенный специально для рабочих и противопоставляемый прежнему кварталу «магнатских, феодальных вольностей, а позже – расовой ненависти».
В 1979 году Ежи Фицовски – исследователь творчества Бруно Шульца – написал стихи, в которых были такие строки:
На слоях умирания.
Фундаменты впиваются в кости,
Подвалы – в пустоту,
Очищенную от крика…
Я хотел бы просто молчать,
Но в молчании – вру.
Я хотел бы просто идти,
Но идя – топчу.
Стихотворение Фицовского со всей остротой ставит проблему: как и где идти, чтобы «не топтать»? Как жить на страшном месте и помнить о том, с чем и с кем оно связано? В посткоммунистической Польше появились совершенно новые предпосылки для «вспоминания» прошлого и для принципиального расширения рамок «своего» в прошлом. На интернет-страницах, посвящённых Муранову, можно найти множество текстов, фотографий и комментариев. В обязательную школьную программу были включены произведения о Холокосте. Несколько лет назад по улицам современной Варшавы была проведена граница гетто. Ее легко заметить, опустив глаза на тротуар. Гораздо сложнее представить себе довоенную и военную столицу с совершенно иной планировкой улиц. Легко переступая границу, некогда отделявшую «наш» мир от «их» мира, можно попытаться понять, что, по большому счету, граница между пространством, где всё же можно жить, и пространством, которое должно быть только памятником или музеем, проходит в нашем сознании и выражается в нашем отношении к прошлому и настоящему.