Мама, а Сталин умер?
Мои первые сознательные воспоминания начинаются с дней болезни и смерти Сталина — в марте 1953-го. Наверное, в памяти отложились и другие вещи, которые происходили до этого, ведь к тому времени мне было уже три с половиной года, но я не могу их точно датировать. А тут — могу: они отчетливо привязаны именно к тем дням.
Слухи о болезни Сталина стали просачивается после первого марта, когда охрана на Ближней даче в Кунцево, где он жил последние годы, обнаружила его лежащим на полу без сознания, и соратники после долгих совещаний все-таки вызвали к умирающему вождю докторов. Наконец, ночью 4 марта был опубликован официальный бюллетень с симптомами, по которым врачи и все, кто сколько-нибудь ориентировался в медицине, определили, что Сталин в агонии. Это было дыхание Чейна-Стокса. Я тогда была единственным маленьким ребенком в нашей большей семье и, вероятно, отвлекала бабушку и, главное, деда, от тяжелых мыслей. Он в эти месяцы очень много со мной возился, читал, рассказывал. (Мне даже кажется, что интерес к политике и истории идет у меня еще оттуда, от моих с ним детских разговоров). Мое любимое место в квартире было под его массивным, начала 20 века, письменным столом. И меня никто не выпроваживал, когда приходили гости, или что-то обсуждалось в семье: считалось, что я маленькая и все равно ничего не пойму. Но до меня долетали обрывки тревожных разговоров этих дней. К нам без конца заходили родственники и знакомые, друзья моих родителей, — всем хотелось понять, что происходит, а, главное, спросить моего деда, который лучше других знал характер власти, — что же теперь будет? Настроения были панические, у многих в головах крепко сидело, что Сталин — это последняя преграда, и после его смерти Берия и Маленков — фактически второй тогда человек после Сталина — развяжут кровавый террор. Но вспоминая эти дни, отец рассказывал, что дед говорил: «Нет, хуже не будет. Наоборот, после смерти Сталина начнутся изменения к лучшему, им придется отпустить пружину». Он был почти единственным, кто говорил это абсолютно уверенно.
Но у многих даже сама мысль о том, что Сталин смертен, не укладывалась в голове. На этом фоне произошла история, которую я помню очень отчетливо. Наверное, это было 4 марта. Мы с мамой пошли в магазин, в тот что был рядом с нами — буквально за углом — и назывался Военторг. (Пару лет спустя я уже начала бегать туда сама, потому что мне нравилась огромная красивая лестница и старинные скульптуры, — те остатки модерна, которые сохранял этот построенный в 1910-е годы когда-то роскошный универмаг. Хотя он и был изуродован перестройкой и уродливой советской торговлей того времени). Но к моему неудовольствию, мы с мамой внутрь магазина не вошли, а встали в длинную очередь за яйцами, которая выстроилась на улице. Иногда в нашем магазине так делали — ставили прилавок, открывали заднюю дверь во внутренний двор и начинали торговать чем-нибудь дефицитным прямо оттуда, потому что двор был большим, и длинная очередь в нем хорошо умещалась.
Стоять в очереди было ужасно скучно. К тому же, в эти дни было довольно холодно. Без больших морозов, но промозгло. Мама была в бабушкиной цигейковой шубе и казалась в ней очень большой — она дохаживала последние недели перед родами моей младшей сестры. Мы стояли в этой серой очереди за яйцами, очередь была тихая, молчащая и мрачная. Видно, всем передавались страх и тревога, ожидание чего-то страшного. И я решила разом убить двух зайцев: с одной стороны, спросить о том, что меня и правда интересовало, потому что дома все только об этом и говорили, а с другой стороны, немножко перед всеми похвастаться, какая я умная и все знаю. Эти свои соображения я хорошо помню, потому что громко спросила, —, мне показалось, услышала вся длинная и молчащая очередь: «Мам, а Сталин умер уже?» Я еще что-то собралась сказать, вроде: «А дедушка говорит, что…», но мама сильно сжала мою руку. В первый и последний раз в жизни, и так, что мне даже стало больно. В ответ на мои слова вся очередь словно окаменела. К маме обернулась стоящая перед нами женщина, и даже не сказала, а как-то страшно прошипела:» Вы бы закрывали рот вашей девочке. А то у соседей девочка тоже все болтала, болтала, а потом всю семью и забрали». Кажется, я даже открыла рот, чтобы что-то ей ответить, но мама буквально выдернула меня из очереди и, плюнув на яйца, быстро потащила домой. И по дороге сказала только одну вещь, но больше никогда, ни единого раза моим родителям не понадобилось объяснять мне это снова: «Не все, что говорят дома, надо повторять громко при чужих людях. Это может принести нам беду». Я не стала переспрашивать, какую именно беду. Но от того, что мама не сказала, что же может случиться плохого, какую конкретно беду это может принести, становилось еще страшнее. Потом, когда я выросла, я много думала над тем, что происходит с ребёнком, который растет в мире, где он буквально с четырех лет знает, о чем можно говорить на людях, а о чем нет, и что происходит с целыми советскими поколениями, которые так росли?
Но я помню о давке в день прощания со Сталиным, потому что моя мама вдруг собралась пойти посмотреть на него в колонном зале. Ей казалось, что она должна убедиться, что он мертв. Она мне даже потом объясняла, что это такое фантастическое, эпохальное событие, что надо было посмотреть на этого идола. Но моя бабушка ей помешала. У нас дома вообще скандалы и выяснения отношений были совершенно не приняты. А тут вдруг я увидела, как бабушка, вообще не склонная ни к каким драматическим жестам, встала у двери и сказала: «Ты пойдешь через мой труп». Потому что мама была беременна, моя сестра родилась буквально через неделю. И таким образом, думаю, бабушка спасла ей жизнь.
Кремль открылся!
А потом — в моей памяти почти сразу — наступила весна, стало тепло, и вообще все развиднелось. В эти же дни совсем близко от нашего дома на Арбатской площади открыли новую станцию метро — Арбатская. В те годы это было большое событие. Станция выглядела роскошно. Она была огромная, бесконечно длинная, с белоснежными мраморными колоннами и арками, красно-серым гранитным полом, настоящий образец позднего «сталинского ампира». И мне особенно нравилось, что это была очень глубокая станция с длиннющим эскалатором. Мы с бабушкой часто отправлялись куда-нибудь в гости к ее многочисленным родственникам и друзьям, и у меня выработался целый ритуал. Во-первых, пока мы съезжали по эскалатору вниз, я считала про себя — получалось до ста! Это было большое достижение — я только что научилась считать. Во-вторых, когда мы сходили с эскалатора, и должны были еще пройти довольно длинный кусок к платформе, где останавливались поезда, то весь этот путь я старалась проделать, наступая только на красную гранитную плитку, и ни в коем случае, не попадать на серую. Но самое интересное начиналось тогда, когда мы, возвращаясь домой, поднимались наверх. Потому что в верхнем вестибюле, на стене прямо напротив эскалатора, в лепной раме был помещен огромный, из ярких камней, мозаичный портрет Сталина во весь рост. Он был изображен с блокнотом в руках рядом с большим знаменем. С этой мозаикой явно запоздали, и она, хотя прошло всего несколько недель после похорон Сталина, уже казалось какой-то несвоевременной. Но меня это панно завораживало. Пока ты поднимался наверх по длиннющему эскалатору, тебе сначала открывался сталинский лоб, потом постепенно нос и усы, потом китель, туловище и только когда уже эскалатор выезжал наверх, Сталин появлялся во весь рост. Это было похоже каждый раз на игру, вроде складывания огромного пазла.
О том, что культ вождя быстро начал тускнеть, говорила одна смешная вещь. Какие-то люди, может быть, работники метро или пассажиры, вероятно воспринимали это панно, как своеобразное надгробие. А на могилу покойнику по языческому обычаю у нас вечно приносят предметы, которыми он мог бы воспользоваться. Это бывает не только на наших деревенских кладбищах, и в Венеции на кладбище Сан-Микеле я видела подарки покойникам от русских туристов: на могиле Стравинского — балетные туфли, а у Бродского — бутылку русской водки и тетрадки с шариковыми ручками. Что можно было поставить Сталину в подарок — особенно в метро? У огромных сталинских сапог стояли маленькие школьные глобусы и цветы в горшках, и лежали его же сочинения. Особенно меня почему-то волновали глобусы, хотя я думаю, что люди, которые их приносили, не понимали глубокого символического смысла такого загробного подарка Сталину и уж точно не смотрели «Великого Диктатора» с Чаплиным.
Но я недолго этим любовалась, все быстро исчезло: в 1956 году мозаику было решено убрать. Говорили потом, что панно лишь замазано побелкой, и особенно глазастые уверяли, что если внимательно вглядываться, то из-под побелки все равно выступает Сталин. Но это был, конечно, художественный образ. Реконструкция вестибюля в 2006-м году подтвердила, что мозаики там нет.
Мама, а Сталин умер?
Через пару лет после смерти Сталина произошли и другие поразительные вещи. Главное — и совершенно необыкновенное, в сто раз посильнее новой станции метро — словно по мановению волшебной палочки, открылся Кремль. Это было в 1955, за год до того, как я пошла в школу. Но я считала себя уже сознательной дошкольницей и в нашем квартале со своими дворовыми подружками передвигалась самостоятельно. Нужно было только отвлечь лифтершу, которая дежурила в подъезде, или подождать, пока она отойдет, и улизнуть — потому что двор был у нас был закрытый и прямого выхода на улицу из него не было.
Для того, чтобы добежать до Троицкой башни Кремля, почти не надо было переходить улиц — один раз, и то машин тогда было мало. Еще совсем недавно и представить себе было невозможно, что целая кампания детей разного возраста без взрослых просто так заходит в Кремль через Троицкие ворота, и там расхаживает совершенно свободно. Залезает на Царь –пушку, в Царь-колокол, катается на санках с ледяной горы, которая сама собой образовалась у стен Александровского сада. Это был настоящий знак свободы!
Дети 20 съезда
Я пошла в школу первого сентября 1956, после хрущевского разоблачения культа личности на 20 съезде. И опять мне страшно повезло, потому что впервые за долгое время годы у первоклассников был букварь без Сталина! И еще: за два года до этого вновь соединили школу, которую при Сталине во время войны разделили на мужскую и женскую.
Хотя образ вождя стал быстро тускнеть, все-таки в букваре у первоклассников он присутствовал еще целых два года после его смерти. Так что поступи я на год раньше, должна была бы читать вот такие тексты:
«Иосиф Виссарионович Сталин — вождь, учитель и друг всех трудящихся. Сталин продолжил дело Ленина. Наш народ под руководством Сталина построил новые города и заводы, богатые колхозы. Во главе со Сталиным советский народ победил злых врагов — фашистов. Сталин учил народы нашей страны жить дружно. Сталин любил детей и заботился о них. Сталин умер, но живёт великое дело Ленина и Сталина. Мы строим счастливую жизнь по заветам Ленина и Сталина».
Но на мое счастье все это из нашего букваря было выкинуто. Я научилась читать задолго до того, как поступила в школу — в то время ведь шли с семи лет. И читала уже солидные книжки, вроде «Приключений Тома Сойера», так что букварь был для меня просто тьфу. Но сам факт, что в нем больше не было Сталина, был очень важен.
Моя школа находилась совсем близко, буквально в трех минутах ходьбы от дома, — в здании середины XIX века, где и до революции была очень известная женская гимназия, и в ней даже какое-то время училась и Марина Цветаева, и будущая жена Сальвадора Дали Гала, и много других знаменитых женщин. Разумеется, об этом я узнала только много лет спустя. Тогда об этом не знал или не вспоминал никто, и наша страшноватого вида директриса, с черными, крашеными какой-то жуткой краской волосами, из активисток народного образования 30-х годов, произносила перед нами, собравшимися у школы детьми и родителями, совершенно идиотическую речь про очередное постановление правительства в области народного образования.
Когда-то красивое и нарядное здание, как и все старые здания, тяжело переживавшее многолетнюю советскую разруху, выглядело потускневшим и обшарпанным. Где-то прямо на дубовый паркет был положен линолеум, стены грубо закрашены масляной краской, а про школьные туалеты каждый из моего поколения мог бы спеть песню, потому что, несмотря на мытье с хлоркой, въевшийся в стены за многие десятилетия запах был совершенно неистребим.
Но все-таки оставалась старинная большая лестница и огромное зеркало наверху — невероятно, как оно сохранилось за эти годы. Если бы я могла тогда представить себе, кто в него смотрелся за пятьдесят лет до этого — например, главная звезда дореволюционного кино Вера Холодная, которая тоже здесь училась… И учительница у меня в младших классах, была такая же обшарпанная — несчастная, озлобленная, всегда в одном и том же мешковатом платье и потертых туфлях. Мы ее терпеть не могли, но все-таки побаивались, потому в гневе она вся становилась красной, начинала задыхаться. Я не помню, чтобы она вообще когда-нибудь улыбалась. Разве я могла тогда понять, какая была у нее жизнь. Одинокая — потому что она была как раз из поколения женщин сильно за тридцать, раньше времени постаревших, у которых всех мужчин забрала война. И нищая — из-за мизерной учительской зарплаты. Учителям и врачам советская власть всегда платила копейки.
Тот год, когда я пошла в первый класс, был несомненно переломным. Сталина уже не было не только в букваре — все портреты и бюсты были сняты. Потом выяснилось, правда, что убрать-то их убрали, а вывезти еще не успели — и мы в какой-то момент обнаружили, что все они довольно пренебрежительно свалены в школьном подвале. В школе, как и во всем обществе, царила растерянность — перед этой внезапно наступившей оттепелью, потому что школьная система была еще на самом деле сталинская. Даже на переменах между уроками нельзя было играть и бегать, только ходить парами в коридоре школы. Я не была ни буйным, ни даже особенно резвым ребенком, но в памяти это осталось как что-то отвратительно тягостное.
Нас быстро приняли в октябрята — это происходило перед мавзолеем. И когда мы вошли вовнутрь, я увидела мертвого Сталина, который лежал напротив такого же мертвого Ленина. Интересно, что сказала бы сегодня моя семилетняя внучка, если бы ее повели в такое место? Впрочем, это было похоже на абсурд, а дети всегда готовы абсурд принять. Потом, когда нас спустя два года принимали в пионеры, я еще раз увидела их лежащих вместе. Но Сталин был там уже временный жилец, почему-то чувствовалось, что не он тут главный. И в самом деле, с 1962 Ленин уже снова лежал один.
***
Первое общественное, поручение которое мы, как октябрята, должны были выполнить — собрать макулатуру. Советских школьников постоянно отправляли на сбор макулатуры и железного лома. В школе устраивали соревнование — какой класс притащит больше. Но осень 56-го года была особенно благодатным временем для сбора старой бумаги. Многие люди с радостью избавлялись от собраний сочинений Сталина, от старых советских газет, брошюр, от партийных материалов сталинской эпохи. Это момент я запомнила прекрасно, потому что мы зашли в дом, где рядом со старым зданием МГУ, жили университетские преподаватели. Как и повсюду, там были густо населенные коммуналки, и на дверях квартир было обычно по 5-10 кнопок, с надписями — кому звонить. Но мы трезвонили всем подряд. И в тот день своими успехами были точно обязаны развенчанию культа личности. В этом доме у жильцов было много всякого бумажного хлама, но особенно мне запомнился один, как мне показалось, старый дяденька, который вышел к нам в пижаме, и когда мы спросили: есть ли у него ненужные книги и газеты, радостно сказал: «Как же долго я этого ждал!» И вытащил нам многотомное собрание сочинений Сталина и кучу разных книг и брошюр того же автора. Мы по очереди тащили весь этот наш улов в школу. Там правда оказалось, что выброшенного Сталина приволокли почти все сборщики, но наша порция, полученная от того веселого дяденьки, была все-таки самой большой. Когда я рассказала папе, как нам повезло, он без труда вычислил нашего благодетеля, потому что бывал у него. Это оказался известный профессор древнерусской литературы Гудзий, действительно человек очень живой и чудом уцелевший в бесконечных погромных компаниях, проходивших за его жизнь. Увидев маленьких девочек с большими сетками, он очень обрадовался — вероятно, нашел забавным, что такие пигалицы без всякого почтения утащат то, к чему и прикоснуться было страшно, не то что выбросить.
Но не всем старым профессорам, жившим в этих домах, повезло так благополучно доплыть до своих лет, как Гудзию.
В моем классе училась долговязая, нелепая, плохо успевавшая, но добрая и веселая Ленка Переверзева. Она не была моей близкой подругой, но ко мне как-то привязалась и несколько раз затаскивала к себе домой. Жила она в коммунальной квартире, в очень странной, круглой, перегороженной комнате. Теперь этот красивый этот дом XVIII века вроде бы находится в ведении ФСО, и на нем висит табличка, что это памятник архитектуры. Но тогда он мне вовсе не казался красивым, — с темным мрачным подъездом, заваленным всяким хламом. Однажды, когда Ленка привела меня после школы к себе домой (родители ее были на работе), по комнате, шаркая ногами и не обращая на нас никакого внимания, ходил одетый в какие-то тряпки старик, который беспрестанно что-то жевал. «Не обращай внимания, — бодро сказала мне Ленка, — это мой дед, он со странностями, он профессор даже раньше был. Он сидел и только что вернулся.»
Не знаю представляла ли она себе, что значили эти слова, она вообще мало над чем задумывалась, но мне эти слова «он сидел», были уже хорошо знакомы. У нас в доме ещё до того, как я пошла в школу, тоже начали появляться непривычно выглядящие люди, про которых говорили — «он сидел и только что вышел», или «она недавно вернулась». Эти, казалось бы, обычно звучащие фразы в устах взрослых приобретали какой-то странный смысл: что необычного в том, что человек откуда-то вышел, или в том, что он вернулся — ведь все куда-то уезжали и откуда-то возвращались. Но странная оборванность этой фразы, и та интонация с которой взрослые ее произносили, не оставляла никаких сомнений, что эти люди не просто так откуда-то вернулись. И очень скоро к этим словам, по мере того, как отступал страх, стало прибавляться другое: сидели в лагере, вернулись из лагеря. Что я себе тогда под этим представляла, трудно сказать, но несомненно что-то страшное. Потому что у этих людей и в самом деле бывали странные привычки. Ленкин дед тоже показался мне очень странным, на профессора и вовсе не похожим, и, придя домой, я про него рассказала. В чем было мое счастье и везенье — по сравнению с очень многими моими сверстниками, — что от меня никогда дома не отмахивались, с интересом выслушивали и на все вопросы отвечали. И как в случае с макулатурой, мой отец сразу понял, у кого я была. По Ленкиной фамилии. Ее дед и в самом деле был в 20-е годы очень известный литературовед, профессор Переверзев. У него была теория классового подхода к литературе, которую называли вульгарно-марксистской. С «переверзевщиной» сначала активно боролись, а потом его и вовсе посадили. С Колымы он вернулся через 18 лет. Как раз в 56-м.
Очень скоро слова или фразы, которые я слышала дома о разных «сидевших» людях, стали связываться у меня с именем Сталина. Но что это конкретно значило, я не понимала еще довольно долго.
И вот однажды, примерно в том же 56-м, мы шли с мамой куда-то, и я даже хорошо запомнила это место — как раз напротив консерватории и памятника Чайковскому. Мама поздоровалась и остановилась поговорить с какой -то рыжеволосой женщиной, не показавшейся мне хоть сколько-нибудь примечательной. Только на волосы я обратила внимание. Разговор их меня нисколько не заинтересовал, они говорили про каких-то незнакомых мне людей, и вообще я заскучала, и не то что бы ныла, но как-то немножко тянула маму за руку, в том смысле, что хорошо бы нам уже двинуться. Наконец, мама попрощалась, и мы пошли. Но через несколько шагов она довольно ехидно, чтобы немножко наказать меня за нетерпение, сказала: «А знаешь с кем это я разговаривала? Это была дочка Сталина». Мама училась со Светланой Сталиной в одной школе, а потом параллельно в университете, только на разных факультетах. И у них было довольно много общих знакомых, не только по школе, а в литературном кругу. Мама могла быть довольна произведенным эффектом, потому что я просто застыла от удивления. Сталин не казался мне реальным существом, но то что он воплощает в себе какое-то вселенское зло, — это я из слов и упоминаний взрослых уже вполне улавливала. Во всяком случае, он и все, что с ним связано, никак не могло предстать мне в человеческом облике. И вдруг его дочь —во всех отношениях обыкновенная женщина. Теперь уже маме, наоборот, пришлось меня тянуть за собой, потому что я шла и все оборачивалась, чтобы попытаться разглядеть дочь Сталина.